ПИВОВАРОВ, АНСАМБЛЬ, САБОТАЖ И ПРИСЯГА
(глава из неизданной книги)
Писать об Армии и Флоте – занятие чрезвычайно неблагодарное. Ну, посудите сами: начнешь ругать – так кто же их, бедных, сейчас не ругает?.. начнешь хвалить – тут же, мгновенно обвинят в конформизме, конъюнктуре и выполнении соцзаказа. Поэтому, давайте договоримся сразу: я пишу не об Армии, не о Северном Флоте – они были, есть и будут всегда; они – попросту, данность; они необходимы, другое дело – в каком качестве. Я писал и пишу о себе, о своих друзьях, о нашей юности, такой похожей и, в то же время, совершенно не похожей на юность наших сыновей и внуков, о юности, в которой было все – прекрасное и ужасное, грустное и смешное, доброе и жестокое, сдержанно-суровое и сопливо-сентиментальное, пишу о том удивительном и противоречивом времени, которое, до сих пор, называется одним коротким словом: «шестидесятые».
* * *
– «Ленточки матросские по ветру летят.
Улицы знакомые шумят…», – доносился с левой стороны плаца чей-то звонкий тенорок.
– «…Шумят!…», – дружно рявкали три десятка голосов, и продолжали уже хором:
– «Вышел с Ленинградом попрощаться браток,
Погулять последний вечерок…», – это маршировал третий взвод первой роты нашего учебного отряда.
Не знаю, почему каждый день на занятиях по строевой подготовке третий взвод пел именно этот маршеобразный «шедевр», скорее всего, это была любимая песня их «погонялы» – старшины первой статьи Любецкого, которому до дембеля осталось только выпустить «в свет» этот, последний для него, наш призыв, а там – «Прощай, Север! Здравствуй, Ленинград!». И почему именно Ленинград, тоже было не слишком понятно: Любецкий был родом из Молдавии и никакого отношения к Питеру не имел. Вполне возможно, он просто решил, всеми правдами и неправдами, «бросить якорь» именно в нем, сменив статус молдаванского селянина на гордое звание жителя нашего славного города.
– «А как с такой матросу не дружить?
Как такой ему не дорожить?
Молодая северяночка –
Как такую не любить?!..», – вопил с противоположной стороны первый взвод, нахально переделав «Черноморочку» из известной песни в гораздо более подходящую по климатическим условиям «Северяночку».
Это главстаршина Рыбалко, собирающийся остаться на сверхсрочную и чрезвычайно гордящийся идентичностью своей фамилии с фамилией знаменитого маршала, вот уже целый месяц приучал салаг к мысли, что Север, точнее, Северный Флот – самое главное и прекрасное, что только может быть у человека в этой жизни.
– «Справа шла любимая, затуманив взор.
Слева был Исаковский собор…», – пишу «Исаковский», потому что именно так звучало в песне имя великого творения Монферрана, а звучало оно так, потому что именно так было напечатано в размноженном на пишущей машинке варианте этого идиотского текста.
– «Собор!..», – орали тридцать глоток слева от нас, и дальше несли еще какую-то несусветную чушь, которая, к счастью, давным-давно выветрилась у меня из головы. Нет, я, конечно, патриот родного города, и мне очень и очень приятно, когда его воспевают (пусть даже подобным образом), но слушать ежедневно, по нескольку часов подряд, одно и то же, поверьте мне, до невозможности утомительно.
– Запе-вай! – прозвучала команда нашего главного «дрессировщика» – мичмана Хафизова, сверхсрочника, вот уже добрый десяток лет занимающегося исключительно перепроизводством неорганизованных индивидуальностей в единый флотский монолит, способный, не задумываясь, выполнить любую, пусть даже самую нелепую задачу.
Четко печатая шаг, взвод молчал.
– Матрос Пивоваров!.. Команды не слышал, да?.. Уши заложил, да?.. Запе-вай!
– «Служу на флоте я уже давно,
Успел забыть, что в мире есть вино…», – своим великолепным баритоном запел, на мотив знаменитых «Шестнадцати тонн», Валерка Пивоваров, и наш второй взвод, состоящий из одних питерцев, дружно, на шаге, подхватил текст, который мы с Тихомировым состряпали накануне, в воскресенье, специально для сегодняшнего дня:
– «Завтра получку получаю я –
Нажрусь одеколону, как свинья!..».
– А-атставит!.. – завопил мичман, ну, никак не ожидавший от нас подобной наглости, – Взвод!.. И-стой, раз-два!.. – колонна дружно и четко остановилась, – Нале-ва!.. – и так же четко колонна повернулась, превратившись в четыре идеально ровные шеренги, – Матрос Пивоваров, выйти из строй!
Печатая шаг, Валерка вышел из строя и, лихо щелкнув каблуками своих тяжелых яловых сапог, повернулся к нам.
– За нарушений дисциплин…а также – ненужный и вредный самодеятельност во время занятий строевой подготовка… – когда мичман злился или был чем-то ошарашен, из него так и пер его восточный акцент, – Матрос Пивоваров – два наряд вине очерет!
– Есть, два наряда вне очередь! – радостно проорал Пивоваров.
– Встат в строй!
– Есть встать в строй! – и, строевым шагом, с изумительной отмашкой, Валерка вернулся на свое место.
– Напрра-ва!.. На месте… шагом… аррш!.. Пирряма!.. Матрос Пивоваров!.. Запе-вай!
– «Одеколона нету – тоже не беда!
Другой доступный метод мы найдем всегда…» – вновь громко, на весь плац, запел Пивоваров, и точно так же, вовремя, подхватили остальные:
– «Если в кармане денег ровно ноль,
На помощь нам всегда придет «Резоль».
– А-атставит!.. Взвод… и-стой, раз-два!.. Нале-ва!.. Матрос Пивоваров… ко мне!..
– Товарищ мичман, матрос Пивоваров по вашему приказанию прибыл! – подбежав к нему и отдавая честь, звонко и радостно приветствовал Хафизова Пивоваров.
– А тепер матрос Пивоваров пусть будет мине объяснят, что это за звер такая – «резоль»? – прищурил ехидно Хафизов свои, и без того узкие, глаза.
– Разрешите доложить, товарищ мичман: «Резоль» – это такое средство… для укрепления волос. Ну, что-то вроде «Кармазина», с той лишь разницей, что «Кармазин» синий, как денатурат, и мерзкий на вкус, а «Резоль» – вполне приличного вкуса и прозрачного цвета. Правда, товарищ мичман, он слегка мылится, но пьется легко, не хуже одеколона. И что самое главное, товарищ мичман, – слегка наклонившись к Хафизову и приглушив звучание своей «Иерихонской трубы», вполголоса продолжал Валерка, – с него не просто пьянеешь – с него дуреешь, как будто обкурился анашой…
Мичман терпеливо слушал, прокручивая, видимо, в уме возможные варианты развития конфликта до тех пор, пока Валерка не заикнулся об анаше. Всем в учебке было известно, что Хафизов частенько балуется – в свободное от службы время, разумеется – анашой, которую ему в Североморск каким-то образом доставляют из родной Средней Азии то ли друзья, то ли родственники.
– Матрос Пивоваров!.. – взревел он, перебивая обстоятельные Валеркины объяснения, и лицо его сделалось багровым, – пять нарядов вине очерет! – Больше пяти мичман дать не мог.
– Есть, пять нарядов вне очередь! – полным восторга голосом, в тон ему, проорал Пивоваров.
И это не было простым хулиганством с его стороны. Это было продолжением войны, войны второго взвода первой роты с мичманом Хафизовым и, в его лице, со всей, давно и прочно утвердившейся в нашей жизни – как мирной, так и военной – системой нивелирования личности до общего, стандартного уровня. Эта война началась, буквально, сразу, с первого дня, с первого появления мичмана в нашей казарме, называемой по-флотски – кубриком, и в этой войне были забыты все разногласия между представителями многочисленных Питерских районов: теперь мы были единой командой, упорно – пусть и по-глупому – сопротивляющейся этой самой нивелировке, потому что из каждого из нас так и рвался наружу наш доморощенный нонконформизм, вызревавший на Питерских кухнях в многочасовой диссидентской болтовне за бутылочкой, а то и двумя-тремя, портвешка, развязывавшего языки и создававшего иллюзию свободы, выливавшуюся в чрезмерную остроту и резкость суждений.
Я очень хорошо запомнил и этот день, и предшествующую ему ночь – первую ночь в Учебном отряде, когда нас, полусонных и полупьяных, выгрузив из эшелона, провели по совершенно пустым и непривычно светлым, для такого времени суток, улицам города, завели куда-то сквозь огромные ворота, врезанные в высоченный бетонный забор, и загнали в здание, на обшарпанном фронтоне которого красовались четыре буквы – «КЛУБ», сверху донизу заставленное узкими железными койками с продавленными сетками. Койки были повсюду: в коридорах и на лестничных площадках, в фойе, на сцене и в проходах зрительного зала, – и на них не было ничего, кроме полосатых матрасов. Нет, вру… больше половины этих коек было уже занято такими же, как мы, молодыми оболтусами, чей эшелон пришел в Североморск часа на два раньше. Эти, как потом выяснилось, были собраны из самых разных точек нашей необъятной Родины, а потому представляли собой еще более пьяную, шумную и неорганизованную массу, чем мы.
Наши «орлы» бросились занимать свободные койки, которых, явно, не хватало, большинство устроилось в откидных креслах зрительного зала, ну, а я упал на ближайшую, стоявшую почти у самых дверей и моментально провалился в сон. И лучше бы я этого не делал, потому что проснулся я от весьма прохладного свежего воздуха, а еще оттого, что рот мой был набит зубной пастой «Мятная» (ее омерзительный вкус ни с чем не перепутаешь). Очевидно, я спал на спине, с открытым ртом, и каким-то «шутникам» пришла в голову шибко остроумная мысль – выдавить в этот, так соблазнительно открытый, рот тюбик пасты, а потом, когда этого им показалось мало, они, попросту, вытащили меня, вместе с койкой, на которой я спал мертвецким сном, во двор и поставили ее посреди плаца.
Идти выяснять отношения, неизвестно с кем, не имело никакого смысла, поэтому я сходил к одному из длинных, как поилки в коровниках, коллективных умывальников, открыл кран, как следует, выполоскал рот, в котором все равно надолго остался противный мятный привкус, вернувшись к койке, надел на себя все теплые вещи, заботливо положенные матерью в рюкзак, завернулся в матрас, так что из него торчали одни ноги, и улегся досыпать на том же месте, где и проснулся. Поэтому легко можно представить себе недоумение наших будущих командиров и вопль восторга двухтысячной разношерстой толпы, когда, в шесть утра, прозвучала команда «Подъем! Выходи строиться!», и меня «развернули». Естественно, я не стал заботиться о судьбе своей койки, предоставляя сделать это кому-нибудь другому, а, подхватив полупустой рюкзак, смешался с толпой, не забыв, предварительно, вежливо сказать «доброе утро» людям в офицерской форме, развернувшим меня.
Заполонившая чуть ли не весь плац, толпа шумела, бурлила, и ее, с тщетными усилиями, пытались выровнять десятка три дюжих парней в бескозырках, лихих клешах и форменках, на погонах которых красовались лычки различного количества и достоинства.
Наконец, началась перекличка и распределение по ротам. Какой-то офицер, неизвестного звания, в черном кителе, забравшись на оставленную мной койку, орал в «матюгальник» фамилию, имя и отчество, названный выходил из толпы, становился справа от койки, и когда их набиралось человек сто, а то и больше (я не считал), кто-то из офицеров командовал: «Напра-во! Шагом марш!» – и куда-то уводил отобранных, скорее всего, в одно из десятка совершенно одинаковых зданий, стоящих по обе стороны клуба, а также – и за ним.
Кстати, о «матюгальниках»… Не знаю, как сейчас, а в шестидесятые матюгальником называлось такое замечательное изобретение человечества, как мегафон, пришедший на смену давно отжившему свой век, примитивному рупору. Главным достоинством матюгальника было то, что он, многократно усиливая даже самый слабенький голосок, придавал ему чуть хрипловатое металлическое начальственное звучание, лишая его всякой индивидуальности. Помнится, во времена моего детства, когда эти игрушки с блестящими алюминиевыми раструбами появились на наших улицах в руках бравых стражей порядка, от их звука шарахались и вставали на дыбы лошади, все еще развозившие по булыжным мостовым фургоны с хлебом, а бедные старушки на трамвайных остановках, которых подобным образом заботливо предупреждали об опасности, сигали в разные стороны, так и норовя попасть под приближающийся трамвай… но, прошу меня извинить – я отвлекся.
По какому принципу формировались роты, не понимал никто, и, тем не менее, часа через три этого «великого стояния» плац почти опустел. Лишь сотни полторы, в том числе и я, остались стоять на своих местах, и плац стал похож на колхозное поле турнепса после уборки урожая студентами.
В конце концов, пересчитали и нас, после чего маленький коренастый мичман повел нас в самую дальнюю от клуба казарму для дальнейшего нашего превращения из гражданских, как он выразился, «гопников» в бравых матросов Северного Флота. Как выяснилось, мы теперь назывались Первой ротой, ну, а почему первая рота на первой перекличке оказалась последней, тоже было абсолютно непонятно. Но объяснить нам это мичман не пожелал. Вместо этого, он прочел нам целую лекцию о том, что значит быть матросом Северного Флота, и что мы представляем собой на данный момент, завершив ее совершенно замечательной фразой: «Ну, ничего… я из вас, товарищи матросы, матросов исделаю!». Этим мичманом и был Хай Хафизович Хафизов, и именно ему мы молча объявили войну, и он наше молчаливое объявление понял и принял.
Мичман Хафизов – фигура прямоугольная, почти квадратная, а если представить его себе одетым по форме № 5, т.е. зимней – квадратная совершенно, при своем полутораметровом росте, имел зычный голос, железную хватку и, совершенно определенно, страдал «комплексом Наполеона». Он, явно, очень не любил всех, кто выше его ростом – а таких было большинство – и, гордо и важно прохаживаясь перед строем, причем, умудряясь, при этом, смотреть на нас – долговязых Питерских акселератов – сверху вниз, произносил, со своим ужасающим восточным акцентом, неимоверно длинные тирады, заканчивающиеся, непременно, все той же сакраментальной фразой: «Я из вас, товарищи матросы…» – ну, и так далее.
Имя «Хай», естественно, привело нас всех в неописуемый восторг – оно предоставляло неограниченные возможности для сочинения, разного рода, песенок и частушек, в которых рифма «Хай – раздолбай» была самой благозвучной. Ну, а для радости остальных, не способных к поэтическому творчеству, достаточно было и того, что буква «А», при любом удобном случае, очень легко могла быть заменена на букву «У».
Хафизов на подобные выпады никак не реагировал. Скорее всего, за десять лет работы «дрессировщиком», он ко всему этому привык, и воспринимал, как издержки производства, как неизбежные, не слишком приятные моменты, существующие в любой профессии, моменты, которые необходимо просто игнорировать. Он терялся только в тех случаях, когда мы преподносили ему что-нибудь новенькое, свеженькое, до нас не испробованное никем. И мы упорно пытались каждый день преподносить ему сюрпризы, изощряясь, как только могли.
Так, например, когда нам выдали карабины, и маршировать пришлось с оружием в руках, мы честно и добросовестно выполняли все команды, кроме одной – «На плечо!». Как только Хафизов произносил свое «На пле…», строй, хором, отвечал «…вать!», и оставался в прежней мизансцене (прошу прощения за театральную терминологию). Понятно, что в наших Питерских задницах все еще играло детство; думаю, и мичман это прекрасно понимал, потому что через три дня, вместо карабинов, нам выдали автоматы Калашникова. В тот момент, мы восприняли этот факт, как свою маленькую победу. Но еще через несколько дней, когда у нас отобрали «калаши» и снова вручили карабины, играть в «наплевать» нам уже надоело, так что свою маленькую победу праздновал уже мичман: мы выполняли команду «На плечо!» наравне со всеми остальными.
Вот так, с переменным успехом и шла эта война. Мы не вылезали из нарядов, но нам было на это «глубоко плевать»: лучше уж целый день париться на кухне и чистить картошку на всю учебку или убирать территорию по принципу «от забора до обеда», чем часами ходить по плацу взад-вперед, потея под совершенно не жарким северным солнцем. В этом мы были убеждены.
Поняв, что наряды на нас не действуют, хитрый Хафизов решил применить, в отношении нас, классический принцип «Разделяй и властвуй». Дважды в неделю, он назначал новых командиров отделений, и, в течение трех дней, именно они должны были, под его неусыпным, бдительным оком, муштровать своих собратьев. Наверное, Хай Хафизыч надеялся, что маленький Наполеон, непременно живущий в каждом из нас и воспитанный еще на гражданке всеобщим законом: «Ты – начальник, я – дурак; я – начальник, ты – дурак», – непременно заявит о своем существовании в ком-нибудь, и тогда он получит добровольного и добросовестного помощника, а, может, даже и не одного. Но…
Но первый же день принес мичману сплошные огорчения и головную боль. Сначала три отделения дружно маршировали рядом друг с другом, и самые разнообразные команды новоиспеченных «командиров» этих отделений звучали одновременно, поэтому все мы получили совершенно уникальную возможность, с ни с чем не сравнимым восторгом, выполнять именно ту команду, которая каждому из нас в этот момент больше нравилась. В результате, получилось весьма забавное (и очень интересное пластически) действо, почти пантомима под названием «Новобранцы» или «Урок строевой в больнице имени Кащенко».
Ощутив себя первым зрителем этой пантомимы, Хафизов, подозвав к себе «командиров», велел им продолжить занятия подальше друг от друга, что, разумеется, было понято буквально, и три отделения дружно промаршировали в разные концы плаца, оставив мичмана в гордом одиночестве, и одновременно проследить, чем же занимается каждое из них, явилось для Хая Хафизыча задачей, практически невыполнимой.
На то, чтобы собрать нас вместе у него ушло не менее получаса, после чего каждому отделению была выделена определенная территория – «от сих до сих» – вдоль забора, и дело, кажется, пошло на лад, потому что мы честно выполняли команды наших новых «пастухов», предвкушая кульминационный момент этого «спектакля».
Ровно в 10 часов, построив одновременно все три отделения вдоль забора, «командиры» скомандовали: «Равняйсь!.. Смирно!.. Вольно!.. Оправиться!.. Разойдись!» – и весь второй взвод, все, как один, рванули к забору и, отстегнув клапаны на брюках наших роб, стали оправляться на этот самый забор, воплотив в реальной жизни знакомую всем с первого класса средней школы «народную мудрость», выраженную совершенно очаровательным верлибром:
« – Поссым! – сказал Нахимов, –
И тысяча х… уткнулась под забор.
– Отставить! – закричал Суворов,
Но было поздно:
Забор уж плыл, качаясь на волнах».
Разъяренный мичман подбежал к наблюдавшим за «процессом» командирам отделений.
– Эт-та что такой, да?.. Эт-та что за демонстраций, да?.. Эт-та…
– Это, товарищ мичман, мы отрабатывали команду «Вольно! Оправиться! Разойдись!», – совершенно серьезно и спокойно ответил ему «командир» третьего отделения Витька Савченко, – Правда, боюсь, повторить ее будет сложно. Разойтись они, конечно, смогут, а вот еще раз оправиться – сомневаюсь…
– Матрос Савченко!.. Три наряда вине очерет!
– Есть, три наряда вне очереди!.. Разрешите продолжить занятия, товарищ мичман?
Но мичман, почему-то, не разрешил, и до самого обеда мы отрабатывали совершенно другие команды под его непосредственным чутким руководством.
– Ну, хорошо, – с пеной у рта, доказывали мы нашему ротному – старшему лейтенанту Голованову, когда тот, после очередного «спектакля» на плацу, пришел в наш кубрик, чтобы, как он выразился, «поговорить по душам», – научиться ходить строем, чтобы не наступать друг другу на пятки – это понятно. Но к чему эта многочасовая шагистика? Мы же не Кремлевские курсанты и не рота почетного караула. А это, совершенно бессмысленно потраченное время, наверняка, можно было бы использовать с гораздо большей пользой.
– К примеру? – поинтересовался старлей.
– К примеру, для обучения элементарным азам флотских профессий, – это уже встрял в разговор рассудительный Коля Михайлов. Он давно и всерьез готовился к службе на флоте и даже ходил на допризывную подготовку по специальности «радист».
– А то, что же получается? – продолжал он, – Карабин и автомат мы освоили: каждый с закрытыми глазами разобрать и собрать может, а стрелять когда будем? Химические и ядерные атаки, слава Богу, пять раз отрабатывали. Устав? Да вот, спросите Тихомирова – он вам с любой страницы его наизусть расскажет, слово в слово (у Тихомирова была феноменальная зрительная память: ему достаточно было несколько секунд посмотреть на страницу с любым текстом, и он готов был повторить его дословно). А дальше что? Да взять любого из нас. Что еще он получит в учебке? Ничего! Да и то, что раньше знал, напрочь, забудет.
– А вот профессии вы будете обучаться по основному месту службы. Потому что никто: ни вы, ни я, ни канцелярия, ни даже командир учебного отряда – не знает где, и в каком качестве каждый из вас будет служить. Вот приедут перед присягой «покупатели», просмотрят ваши личные дела, отберут, кого им нужно, тогда и будет ясно, кто попадет на корабли, кто – на лодки, кто в морскую авиацию, а кто пришьет себе погоны с красным кантиком, и останется на берегу. Да поймите вы, салажата несмышленые: это сейчас, здесь, когда вы вместе, когда у вас круговая порука, вы представляете собой какую-то силу. Глупую, но силу. А там? На кораблях? В других частях? Вы кто? Нули. Нули без палочки! – он уже собрался уходить, но в дверях остановился и повернулся к нам, – Мне, конечно, все это до лампочки, но если вы за эти – специально для этого отведенные – два месяца не поймете, что такое элементарная флотская дисциплина, ох, и туго же вам придется в оставшиеся четыре года, ребята!
Старлей ушел, а мы принялись думать. И результатом наших коллективных размышлений явилось решение в корне изменить тактику. Мы решили усыпить бдительность Хафизова, беспрекословно подчиняясь и его командам, и командам постоянно меняющихся «командиров отделений», а за это время подготовить и, в определенный момент, нанести ему сокрушительный удар. И этот момент настал. Сегодня нам должны были выдать первую флотскую получку – аж по три рубля с копейками на рыло!
Итак, этот момент настал, и именно по этой причине был, в срочном порядке, сочинен текст, и Пивоваров, а вместе с ним и весь второй взвод, зубрили его все воскресенье, пока не выучили назубок. Мало того! Когда мичман, в очередной раз, скомандовал: «Матрос Пивоваров молчит… взвод, запе-вай!», – взвод дружно рявкнул уже по-английски, текстом подлинника: «Sixteen tons...», – и успел пропеть весь куплет, до конца, прежде чем Хафизов, у которого от неожиданности отвисла челюсть, спохватившись, не завопил: «А-а-атставит!». Так что, занятие было сорвано окончательно. Нас загнали в казарму, Хафизов побежал докладывать ротному, который, тут же, устроил ему хорошую выволочку и, понимая, что с нами разговаривать бесполезно, нехотя поплелся к командиру отряда, который, в свою очередь, устроив разнос ему, пообещал, что завтра на строевой будет присутствовать лично. Но никому из них и в голову не могло прийти, что сегодняшний «спектакль» – это, всего лишь, артподготовка, что основные события еще впереди. Никто из них и представить себе не мог, что на завтрашней утренней поверке первая рота недосчитается целого взвода, что весь второй взвод, в полном составе, будет обнаружен только к обеду, вдребезину пьяным и, по этой причине, спящим мертвецким сном по ту сторону забора, окружающего учебку, и что вокруг живописной композиции из молодых и здоровых тел будет валяться множество пустых фунфуриков с надписью «Резоль» на этикетках.
А через два дня нас расформировали… хотя, термин «расформировали» не совсем подходит к данному случаю. Просто-напросто, весь личный состав первой роты сложили вместе, как карты в колоду, перетасовали, сдали заново, и наша дружная Питерская команда прекратила свое существование.
* * *
– «Ленточки матросские по ветру летят.
Улицы знакомые шумят…», – доносится из-за забора осточертевший за два месяца тенорок.
– «…Шумят!…», – уныло подхватывают три десятка голосов, и продолжают уже хором:
– Вышел с Ленинградом попрощаться браток,
Погулять последний вечерок…», – это марширует третий взвод первой роты нашего учебного отряда.
– «А как с такой матросу не дружить?
Как такой ему не дорожить?
Молодая северяночка –
Как такую не любить?!..», – вопит откуда-то справа, но тоже из-за забора первый взвод.
Нашего второго, недавно заново сформированного, взвода не слышно. Наверное, маршируют молча. Да иначе, собственно и быть не может. Без Пивоварова они ни шиша не могут. Горланят, кто – в лес, кто – по дрова. Даже у Хафизова, для которого главное не звучание, а усердие, и то уши не выдерживают. А Пивоварова нет! Пивоваров здесь, со мной. Мы с Пивоваровым в самоволке. И плевать нам и на Хафизова, который все равно больше трех нарядов дать нам уже не сможет (через три дня присяга, и все мы разъедемся в разные стороны), и на весь второй взвод, который – переформированный – в один момент, перестал быть той единой, дружной Питерской командой, которая собралась в нем изначально, тоже плевать… и вообще – на все плевать! Мы сидим на лысой камазовской покрышке, неизвестно откуда взявшейся здесь, почти на самой вершине сопки, и пьем из алюминиевой кружки лосьон «Огуречный», купленный вчера на последние копейки, разводя его минеральной водой «Боржоми». Нам плевать на все! У нас траур. Траур по себе и своим несбывшимся надеждам. Мы, сидим, пьем мутную молочно-белую теплую смесь с пузырьками газа от минералки и молча наблюдаем, как далеко внизу, под нашими ногами, маленький буксир тяжело тянет за собой по свинцовой глади воды две, неизвестно чем груженые, баржи. С этой стороны забора ни города, ни кораблей, стоящих на рейде, не видно. И это хорошо – спокойнее. Потому что в городе делать нам больше нечего.
Два увольнения… единственные за два месяца учебки два увольнения в город, которые мы смогли получить, были потрачены впустую. Нас не поняли и не приняли. Ну, хорошо: мы не нужны. Мы не подходим, ладно. Но зачем тогда вся эта комедия? Зачем было морочить нам головы, если и так все было ясно, если результат был известен заранее? Зачем?!..
В первый день мы, как два дурака, сначала долго искали Дворец Культуры, в котором базировался Ансамбль Северного Флота, потом, узнав от вахтера, – парня в белой форменке с тремя лычками старшины первой статьи, – что ОН сегодня непременно будет, два с половиной часа гуляли вокруг Дворца, ожидая, когда же, наконец, ОН появится, ОН – художественный руководитель и главный дирижер ансамбля, капитан первого ранга… я даже не хочу называть его фамилию, потому что… да потому, что обидно! И не только за себя, но и за него тоже. Поэтому, если никто не возражает, я буду называть его «Маэстро», поскольку, кроме кителя и капразовских погон, флотского в нем не было абсолютно ничего.
ОН приехал, – нет, не ради нас, разумеется, хотя вахтер и предупредил его по телефону, просто у него были какие-то неотложные дела, связанные с вечерним концертом, – мы представились, и нам вежливо было предложено подождать. Освободившись, примерно, через час, Маэстро довольно долго разговаривал с нами – сначала с обоими сразу, потом – с каждым в отдельности, и, пока я сидел в коридоре, мне хорошо слышны были звуки фортепиано, доносящиеся из кабинета, ну а «Иерихонскую трубу» Пивоварова, наверняка, слышно было не только на всех этажах, но даже и на улице. Сначала он старательно долдонил гаммы и вокализы, потом запел «Сомнения» Глинки и следом – свое любимое:
«В двенадцать часов, по ночам
Из гррроба встает барабанщик,
И ходит он взад и вперед,
И громко стучит в барабан…».
Кто ему аккомпанировал – не знаю, скорее всего – сам Маэстро, поскольку пианист из Пивоварова был никудышный.
Затем настала моя очередь. Маэстро попросил меня почитать.
– Извините, а какого плана материал вам хотелось бы услышать, товарищ капитан первого ранга?
Капраз поморщился:
– Называйте меня, пожалуйста, по имени отчеству: Александр Аристархович.
– Извините, Александр Аристархович, так что мне читать?
– Читайте все, что хотите. То, что вам больше нравится. Мне важно услышать тембр вашего сценического голоса. Представьте себе, что вы на сцене, и читайте. Громко, с посылом. Вы ведь знаете, что такое «посыл»? Раз вы играли в драматических спектаклях и читали с эстрады, вы просто обязаны знать, что такое «посыл».
Что такое «посыл», я знал, поэтому, мысленно расширив пространство тесного кабинета до необходимых размеров, начал читать «Вора» Сельвинского – совершенно замечательную вещицу, с которой, в прошлом году, с треском провалился на третьем туре приемных экзаменов в ЛГИТМиКе, что, впрочем, меня совершенно не огорчило, потому что, именно с этой вещью, тут же поступил в Студию Игоря Владимирова и получил возможность, пусть пока в массовке, выходить на профессиональную сцену театра им. Ленсовета.
– Спасибо, достаточно, – сказал Александр Аристархович, не дослушав до конца, – а нет ли в вашем репертуаре лирики гражданской? Ну… чего-нибудь… – он опять поморщился, – патриотического звучания?
Вот уж чего-чего, а патриотических стихов я никогда публично не исполнял. Даже из Маяковского я читал только три вещи – «Хорошее отношение к лошадям», «Послушайте!» и «Облако в штанах», потому что всегда считал, и до сих пор считаю его великим лириком, убитым «системой». Поэтому я напряг память и, с огромным трудом, вспомнив из школьной программы, заучиваемые когда-то наизусть, «Стихи о Советском Паспорте», принял соответствующую позу, внутренне перестроился, убедив себя в том, что я – «Гражданин Советского Союза», а все остальные должны мне, в связи с этим, завидовать, и принялся убеждать в этом капитана первого ранга:
«Я волком бы выгрыз бюрократизм –
К мандатам почтения нету!
К любым чертям с матерями катись…»…
– Достаточно, спасибо, – сказал капраз, и по лицу его пробежала гримаса мучительного страдания, – попросите, пожалуйста, вашего коллегу зайти.
Я позвал Пивоварова и хотел, было, выйти, но Маэстро остановил меня:
– Нет-нет! Вы тоже останьтесь. Присаживайтесь, пожалуйста.
Мы сели, в тревожном ожидании.
– Вот что я вам скажу, ребята… Дело в том, что в ансамбле служат, а точнее – работают профессиональные артисты, серьезные взрослые люди с высшим музыкальным образованием. Нет, в штате есть, конечно, и матросы срочной службы, но они выполняют совершенно другие, вспомогательные функции. Они обеспечивают бесперебойную и качественную деятельность ансамбля, работая осветителями, радистами, монтировщиками декораций. Разумеется, мы стараемся подбирать ребят, имевших до призыва какое-то отношение к искусству, рассматривая их, как потенциальный материал для работы ансамбля в будущем. Вы оба могли бы быть полезны нам в этом качестве. У вас, – обратился он к Пивоварову, – великолепные вокальные данные, при полном отсутствии настоящей школы; вы, – это уже мне, – имели самое прямое отношение к театру, знаете сцену и, наверняка, знакомы с театральной «кухней», поэтому вас не нужно было бы многому обучать. Вы оба тоже пока, всего лишь, материал, и мне любопытно было бы с вами поработать, но, к сожалению, решение кадровых вопросов не в моей компетенции. Их решает начальник ансамбля – капитан первого ранга… – и он назвал фамилию, вспоминать которую мне и вовсе не хочется.
– До которого часа у вас увольнительная? – спросил он, поглядев на часы.
– До 20-00 – ответил Пивоваров.
– В таком случае, вы вполне сможете с ним пообщаться. Он будет здесь ровно в 18-00, за час до начала концерта. Я предупрежу его по телефону, – Маэстро поднялся из-за стола, давая нам понять, что аудиенция окончена.
Начальник ансамбля был предельно краток.
– Товарищ капитан первого ранга, разрешите обратиться… – подошли мы к нему, когда, ровно в 18-00, он входил в здание Дворца.
– Вопрос будем решать на худсовете, – не замедляя шага, ответил он, и нам пришлось, чуть ли не бежать следом за ним, – прослушивание через две недели, в зрительном зале, в 12-30, не забудьте подготовить репертуар, соответствующий профилю нашего ансамбля, – и исчез за массивной дверью своего кабинета.
И это была надежда. Маленькая, но – надежда…
– «Ей букетами поклонники
Забросали подоконники,
Но, всем сердцем, она одному лишь верна
Молодому подводнику…», – с грохотом, топоча сапожищами, горланят за забором, проходя мимо нас, будущие «молодые подводники» взвода Рыбалко.
– Интересно, куда теперь распределят нас? – разводя в кружке второй флакон, задает мне Пивоваров чисто риторический вопрос.
Слава богу, попасть на подводную лодку нам не грозит. Прекрасно помню, как я, узнав, что призываюсь на флот, и бегая нагишом из кабинета в кабинет на призывной комиссии, изо всех сил тянулся вверх вдоль рейки «ростомера» и, если бы не бдительность медсестры, то, непременно, приподнялся б на цыпочки. Я вытягивал шею, до хруста позвонков, и, когда она объявила: «182 сантиметра» – у меня словно огромный груз свалился с плеч. Мой рост был больше допустимой для подводного флота нормы. А Пивоваров – так тот и вовсе дылда, под метр девяносто.
– Вообще-то, я слесарь неплохой… – задумчиво говорит Пивоваров и добавляет через паузу, – и краснодеревщик…
– Ага, – бурчу я, беря из его рук кружку, – только краснодеревщика им на Северном Флоте и не хватало.
Я с самого начала не верил в эту Пивоваровскую затею с ансамблем. Но он до последней минуты был убежден в том, что должен служить именно в нем, что его, вместе с его великолепным баритоном, примут там с распростертыми объятьями. Он, вообще, был человек, постоянно в чем-нибудь искренне убежденный.
Одно время, мы с Юриком – моим, еще школьным, товарищем, узнав, что у всех наших друзей есть увлечения, именуемые красивым импортным словом «хобби», решили, что нам тоже совершенно необходимо что-нибудь коллекционировать, а так как ни марки, ни открытки, ни спичечные этикетки нас абсолютно не интересовали, мы решили коллекционировать дураков и, в течение двух или трех лет, сумели собрать довольно приличную коллекцию. Причем, мы их не только собирали, но и классифицировали: ведь каждый дурак, имея общие родовые признаки, свойственные всем дуракам, непременно, имел и свои, сугубо индивидуальные, определяющие вид и подвид. Дураки в нашей коллекции были самые разнообразные – от привычного и известного всем «Дурака круглого» до такого экзотического вида, как, например, «Дурак от всего сердца». Так вот, Пивоварова сегодня я, без всяких угрызений совести, включил бы в эту самую коллекцию, как вновь открытый вид, под наименованием «Дурак убежденный». Ну, и себя заодно, как «Дурака легкоубеждаемого».
– Вот за это и выпьем, – говорю я, поднимая кружку.
– За что? – не понимает Пивоваров.
– Ничего, это я так, – успокаиваю я его и, отпив ровно половину отдаю кружку ему.
Мы не закусываем. Закусить у нас, попросту, нечем. Мы занюхиваем: я – рукавом робы, Пивоваров – бескозыркой.
Целых две недели мы с Пивоваровым ходили «на цырлах», беспрекословно выполняя все, что требовали от нас и Хафизов, и командиры отделений, и, вообще, все, кому не лень, имеющие на это право, чтобы – не дай бог! – не проштрафиться и не остаться без увольнительной в решающий день. Нет, конечно, мы смогли бы сорваться в город и без увольнительной, но представить себя на сцене в робе и яловых сапогах было совершенно невозможно. Да и не дошли бы мы, попросту, до самого Дворца: любой встречный офицер мог остановить нас и сдать патрулю. Так что, мы из кожи вон лезли, являя собой пример усердия и добросовестности, а все свободное время посвятили подготовке к прослушиванию.
Пивоварову было проще: он быстро нашел две песни – совершенно замечательный «Заветный камень», написанный, словно специально, для его голоса, и «Море Баренца» – песню, гораздо более слабую и в музыкальной, и в содержательной составляющих, но зато – из репертуара ансамбля, чьи руководители получали возможность, сравнивая, лучше оценить уровень Пивоваровского исполнения. Мелодии песен были на слуху, но Валерка по вечерам все-таки смывался из учебки – через щель в заборе – к нашей, ставшей за полтора месяца уже родной, камазовской покрышке и репетировал там, до посинения.
– Слушай, а если им мало будет двух, – волновался он, – что мне тогда еще спеть?
– Не беспокойся, двух за глаза хватит, – успокаивал я его, – но если, вдруг, попросят еще – споешь что-нибудь. У тебя же полно материала. Только классику не пой – они этого не любят. Спой лучше что-нибудь народное, ну, хоть «Из-за острова на стрежень»…
Но Валерка меня не послушался. Пел он в тот день, без преувеличения, великолепно, а когда, после двух песен, ему и в самом деле предложили спеть еще, он, вдруг, решил петь «Блоху» Мусоргского. Нот у аккомпаниатора под рукой не оказалось, и Пивоваров пел акапелло, сотрясая зрительный зал своим мощным: «Блоха? Ха-ха-ха-ха-ха!..».
Мне было сложнее. Перебрав весь свой чтецкий репертуар, я не нашел в нем ничего ни морского, ни патриотического. Учить что-то новое и читать непроработанный сырой материал позволить себе я не мог: это была бы авантюра. Поэтому я решил: «А, была не была! Буду читать свое». Это, конечно, тоже была авантюра, но так мне было проще.
Преодолевая предательскую дрожь в левой ноге, я вышел на авансцену – почти к самой рампе, нашел среди сидящих в зале «кителей» глаза Маэстро и, не объявляя ни автора, ни названия, начал читать – поначалу не очень громко, обращаясь непосредственно к нему:
«Я стоял на палубе, ноги расставив упруго,
С ветром, глотая соленые брызги
Живых, шевелящихся волн-громадин,
Рычащих пузыристой пеной.
Я смотрел: и до небес горизонта,
Вечной тайной пространства, волнующей сердце,
Море жадные рты глубины разевало,
С пеной у губ, хватая рассерженный ветер…».
Убедившись, что Маэстро внимательно слушает, я выхватил из зала какое-то незнакомое лицо справа и продолжал читать, упорно глядя ему в глаза:
«…Я вдыхал движенье и силу циклона,
Букет из ветров необъятного мира,
Его печаль и пьянящую радость
Осеней южных и северных весен…».
Я читал, переводя взгляд с одного лица на другое, и чувствовал: меня слушают, слушают все, и слушают внимательно! Не знаю, что это было – заинтересованность или дисциплина, но в зале было тихо, а голос мой звучал все громче и уверенней:
«…Я слышал стон мучительный моря:
Гигантом больным, метаясь в горячке,
Мышцы напрасно могучие пуча,
Рваным тучам оно посылало проклятья.
Я знал: там, где кончаются волны,
В судороге корчась на тверди,
Чтоб снова и снова бросаться
Неукротимым прибоем на берег –
Там города; миллионы живущих
Ищут везде: на земле, в звездной выси и море –
То, что они потеряли с рожденьем,
Уйдя в неизведанный поиск.
Я жил смелой жаждою жизни.
Я жил, распластавшись над морем,
Как чайка, кренящая крылья,
Криком приветствуя чаек!».
Я закончил читать с ощущением победы. Аплодисментов, разумеется, не было, но я знал, я чувствовал – это победа!
Потом я читал юмористический эстрадный монолог, написанный совсем недавно, и посвященный первым дням на флоте бестолкового призывника. В принципе, это, конечно, была полнейшая дурь, построенная на незнании флотского l'argot и примитивной игре слов, но в зале сначала раздались смешки, к середине монолога – хохот, а когда я добрался до финала, ржали уже все, причем, громче всех ржал, как жеребец, начальник ансамбля.
Потом нас с Валеркой попросили… фу, черт!.. слово-то какое употребил, сугубо гражданское… Нет, нам было приказано – так будет точнее – подождать какое-то время в скверике перед Дворцом.
Примерно через полчаса, из дверей с надписью «Служебный вход» вышел молодой парень. Одет он был в офицерский китель без шевронов на рукавах, а когда подошел поближе – я увидел на его плечах черные погоны с красной окантовкой и двумя большими буквами «СФ».
– Значит так, парни…В общем… – он слегка замялся, – в общем, велено вам передать, что ситуация на данный момент такова: штат технического персонала заполнен, и в ближайшие два года никаких изменений в нем не предвидится.
– Так на фига же тогда… – взвился, неспособный сразу поверить в услышанное, Пивоваров.
– Прослушивание? Ну, мало ли… вдруг – что-нибудь особенное… выдающееся… этакое – из ряда вон…
Я смотрел на Валерку и видел, как медленно бледнеет его лицо.
– Вы, парни, не расстраивайтесь. Напишете из части, где будете служить, дадите ваши координаты, а там, глядишь…
– Да в гробу бы я видел этот ваш ансамбль!.. и тебя вместе с ним! А-а-а!.. – Пивоваров махнул рукой, плюнул и рванул в другой конец сквера, где и уселся на скамейку, спиной к нам, обхватив опущенную голову руками.
– Нервный паренек, – заметил «китель».
– Талантливый, – поправил я.
– А тебе я бы знаешь что посоветовал? Съезди в Росту, в Театр Северного Флота. Тебе в театр прямая дорога. Ну, какой из тебя ведущий? Ведущий – это лицо ансамбля… это голос, фактура… а тебя – если в профиль – так и не видно совсем.
Это звучало, как насмешка – «Съезди в Росту». Ну, как, каким образом я – еще не принявший присяги неизвестно кто – мог бы выехать, пусть даже это и рядом совсем, в режимную Росту из еще более режимного Североморска?!
– А вот стихи ты читал неплохие. Свои?
– Свои.
Парень достал из кармана кителя записную книжку, что-то написал в ней и, вырвав листок, протянул его мне.
– Держи. Вот адрес, вот телефон. Это в Мурманске. Напишешь ему, вышлешь эти стихи и еще, что есть. Выберешь сам.
– А кто это?
– Редактор журнала «Север». Отдел поэзии ведет. Хороший друг мой, между прочим. И в поэзии разбирается.
– А сам-то ты кто? – спросил я, потому что видел его сидящим в зале среди других полутора десятков «кителей», решавших нашу с Валеркой судьбу.
– Солист ансамбля. Из бывших срочников, кстати. Ну, пока!.. – протянул он мне руку, – может, еще и увидимся.
– Да вряд ли, – усмехнулся я, – разве что, в Ленинграде – на ваших гастролях – годков, этак, через пять.
– Ладно, будь! – и он ушел, унося с собой, быть может, самую главную флотскую мечту Пивоварова.
Я подошел к Валерке и легонько толкнул его в плечо.
– Ну?.. Пошли, что ли?..
Пивоваров даже не пошевельнулся.
– А знаешь, – присел я рядом, спиной к нему, – может оно и к лучшему? В конце концов, ну, что такое этот задрипанный ансамблишко по сравнению с Малым Оперным или Мариинкой?
Валерка ничего не ответил, но я почувствовал, как напряглась, распрямляясь его спина.
Мы сидели молча – спина к спине – слегка откинув головы на плечи друг другу, а вокруг наших ног сновала, требовательно чирикая, целая стая маленьких нахальных воробьев, надеющихся получить хоть что-нибудь из наших пустых карманов.
* * *
– Я, Гражданин Союза Советских Социалистических Республик… Корнеев Сергей Николаевич… – стыдно признаться, но сейчас, при всем желании, я не могу вспомнить дословно текст присяги, который зачитывал по бумажке, – …вступая в ряды… торжественно клянусь…
Я читаю, стоя по стойке «смирно», читаю, держа текст присяги в левой руке, а правой придерживая болтающийся на шее и жутко мешающий автомат Калашникова: принимать присягу положено с боевым оружием в руках. Я читаю, и не испытываю, при этом, никакого энтузиазма, хотя, голос мой звучит громко, твердо и уверенно, да иначе, собственно, и быть не может – я прекрасно понимаю: это уже не шуточки, это – серьезно.
Плац вылизан до блеска. Можно подумать, четвертая рота, бывшая накануне в наряде, работала не метлами, а собственными языками. На свежевыкрашенной трибуне сидят любопытные – офицеры с разнокалиберными звездами на погонах. Скорее всего, это и есть наши «покупатели». Рядом с командиром отряда – кто-то в адмиральском кителе. Возможно, какая-нибудь шишка из штаба Флота. Лица присутствующих торжетвенно-суровы, словно насквозь пропитаны серьезностью и ответственностью момента. Слева от трибуны – духовой оркестр, вернее, то, что с большим трудом можно назвать оркестром – уж больно фальшиво звучат марши, которыми эти лабухи во флотской форме насилуют наши уши с самого утра. Все это, по идее, должно было бы подчеркнуть значительность сегодняшнего события, его неординарность, но… не знаю, как у кого, у меня же все происходящее вызывает стойкое ощущение повседневной рутины, словно дело производства кадров для обновления Флота здесь поставлено на поток. Я вглядываюсь в лица своих товарищей, бубнящих, один за другим, текст присяги, не особо вникая в смысл произносимого, и не вижу в них ничего, кроме тоскливого разочарования. И только у Пивоварова, когда он возвращается в строй, в глазах пляшут озорные черти.
Процедура длится мучительно долго, но, наконец, и этому великому стоянию приходит конец: оркестр играет Гимн (слава богу, на сей раз не фальшивя), трибуна слушает его стоя.
– К торжественному маршу… поротно… в колонну по четыре… – звучит с трибуны чей-то голос, усиленный «матюгальником», и старлей Голованов – наш комроты, которого мы, за эти два месяца, так редко видели, но сегодня собирающийся лично провести нас мимо трибуны, командует:
– Рота!.. Напрра-во!.. В колонну по четыре становись!.. Шагом… марш!.. Прравое плечо вперед!.. Пррямо!..
Наша первая рота идет во главе колонны, и весь Учебный отряд марширует следом, подстраиваясь под ритм наших шагов. Мы идем, демонстрируя не только безупречную выправку, но и идеально подогнанную форму – результат долгой и кропотливой работы с иголкой и ниткой в руках (швейные машинки в Учебном отряде, увы, не предусмотрены). Мы обходим плац, двигаясь против часовой стрелки, и уже приближаемся к трибуне.
– Запе-вай, – командует Голованов, и над плацем, гулким эхом отзывающимся на каждый наш шаг, гремит «Иерихонская труба» Пивоварова:
«Служу на флоте я уже давно,
Успел забыть, что в мире есть вино…», – голос его словно заполняет собой пространство учебки, и вся рота… не только второй взвод – вся Первая рота дружно подхватывает:
«…Завтра получку получаю я –
Нажрусь одеколону, как свинья!..».
– Отставить! – кричит Голованов, но нас, похоже, уже не остановишь. И напрасно что-то шипят, строя зверские физиономии, Хафизов, Рыбалко, Любецкий и другие старшины, старательно марширующие вместе с нами – мы горланим этот глупый, вздорный, эпатажный текст и испытываем при этом ни с чем не сравнимое удовольствие.
«…Гальюн, посудомойка – мой удел.
На все четыре года хватит мне здесь дел.
Вместе с присягой, мне, поверх погон,
Взвалили дополнительно шестнадцать тонн…».
Мы идем, печатая шаг. Мы идем, держа равнение на трибуну, и, с каким-то невообразимым восторгом, наблюдаем, как меняется выражение лиц обалдевших от неожиданности присутствующих. Вот командир отряда вскочил с места, отчаянно жестикулируя – похоже, только сейчас он начал понимать, какую ошибку совершил, переформировав нашу роту, какое количество «троянских коней» запустил, тем самым, в ее благополучные когда-то подразделения. Вот адмирал поднялся и, что-то жестко сказав командиру, направился к выходу с трибуны, и следом за ним, двинулось еще несколько человек – очевидно, свита…
А мы продолжаем петь. Громко и самозабвенно. Ведь мы не просто поем. Мы прощаемся: прощаемся друг с другом, прощаемся с учебкой, прощаемся со своей беззаботной, бесшабашной юностью. Потому что завтра для каждого из нас начнется новый, пока еще неведомый этап совершенно другой, уже взрослой жизни.
©Владимир Безладнов, 2004 г. Саров.
ЛАДЫЖИЧИ Избранное
Автор Владимир БезладновЛАДЫЖИЧИ
(маленькая повесть, длиною в жизнь)
Тетке моей – Прасковье Корнеевне,
уроженке села Ладыжичи,
что в шестнадцати километрах от Чернобыля,
посвящается.
1.
Узенькие плечики,
Тонкие лодыжечки… –
Щупленькая девочка
Из села Ладыжичи,
Где, на зелени лугов,
Россыпь белых мазанок…
Где, в реке, меж берегов,
Звездный шлях – алмазами…
Где, над этою водой –
Светлою и чистою,
На сосне свое гнездо
Белый бусел выстроил…
2.
Злобы вакханалия…
Слезы и стенания… –
C эшелоном, гнали их
В сторону Германии,
Но вагоны первые
Погребло под задними
(Был состав, наверное,
Взорван партизанами),
И сжигало заживо
Пламя черно-рыжее…
Зацепило каждого –
Только двое выжило…
3.
В детстве – слава Господу! –
Раны быстро лечатся…
Партизанский госпиталь…
И – в отряд… в разведчицы…
Ненависть настырная
Смыслом жизнь наполнила…
Ей тогда четырнадцать
Только что исполнилось,
И казалось счастием
Личное участие
И в боях, и в поиске –
Позже – с частью воинской.
Пол-Европы пройдено!.. –
До Берлина ближе, чем
До семьи… до родины…
До села Ладыжичи…
4.
Летом сорок пятого,
Припятью, вдоль бережка
Шла, войной помятая,
Худенькая девушка…
Щупленькая девушка
С волосами… белыми –
Шрамом стянута щека,
Руки загрубелые…
В порыжелых кирзачах…
В гимнастерке выцветшей…
Вещмешочек на плечах…
Крест на шее высохшей…
Шла «…из иноземщины
В рИдну хату отчую…»
Маленькая женщина
С годовалой дочерью…
Шла по селам выжженным,
Где земля оплавилась…
Встречные – кто выжили –
Молча, в пояс, кланялись.
5.
Пройдено – что выпало…
Долг солдатский выполнен…
Старики-родители
Из землянки выползли…
Снова – в дом, грозой, война!
Вновь – беда на плечи ей:
Мать – парализована,
Батько – покалеченный…
«…Отказался, вишь, служить
Деревенским старостой –
Дом спалили… да и жить… –
Долго ль им осталось-то?..».
Кое-как устроились.
Разобрав пожарище,
Через год отстроились:
Помогли товарищи…
«…Отборолись с голодом,
Тай остались жИвые…», –
Выручали желуди…
Лебеда с крапивою…
6.
Время – горькая река,
Но… не без хорошего:
Желудевая мука
Стала фактом прошлого…
Хлеб – забота общая:
Пережили зиму, и
За дубовой рощею
Поднялись озимые…
А приспело время жать –
Лозунги!.. овации!..
Первый мирный урожай!.. –
Как он доставался им!..
Как для первой посевной
(В поле на пригорочке)
Было собрано зерно –
Из домов – по горсточке…
Как ледащий дед Петро –
Вздорный, непокладистый –
Откопал свой тайный схрон…
То-то было радости!..
Как гуторил сельский сход,
Споря, кто потащится
Не за плугом – за сохой,
От дедов оставшейся…
Как, за ратные труды,
Дружно и уверенно
Право первой борозды
Было ей доверено:
Бабы квелые впряглись
В сбрую лошадиную:
– Ну-ка, Паша, навались!..
Не робей, родимая!..
После жатвы прикатил
«Первый» из Чернобыля –
Сытый, гладкий, полный сил,
С красноватым шнобелем…
Снова – речи целый день,
Грамоты да почести…
Сколько «весил» трудодень –
Вспоминать не хочется!
7.
В общем… кончились деньки
Лихолетья черного –
Возвратились мужики,
В битвах пропеченные.
Ладыжанкам повезло
(всем районом признано):
Воротилась на село
Половина призванных.
Крепкий дух плывет, стелясь –
Самогон с махоркою!..
Полсела пустилось в пляс,
Полсела пьет горькую…
Звон медалей, блеск погон…
Девки-недомерочки
Лихо пляшут под гармонь,
Шерочка с машерочкой…
Втихаря, горилку пьют
Пацаны бедовые…
Над рекою – не поют –
Воют бабы вдовые.
8.
В восемнадцать стать вдовой –
Нет страшнее жребия.
В двадцать, с гаком, – вой, не вой –
Тело ласки требует.
Где искать?.. в какой дали?.. –
Ласкового, доброго…
Пацаны – не подросли,
Мужики – разобраны…
Бабьей зрелости пора
Не сладка – мучительна:
Целовалась пару раз
С молодым учителем,
Да Ладыжицкий «кобель» –
Гришка – под ракитою
Соблазнял на похабель... –
Рыло было битое!..
А еще… – могла отбить
У подружки хахаля…
И – любить… любить... любить,
От восторга ахая!..
Как лелеяла б его!
Как его бы холила!..
Не случилось ничего –
Совесть не позволила.
Знать, и впрямь, судьба – одной
Встретить старость кислую:
Свой-то был убит давно…
Где-то там… за Вислою.
9.
Время тянется само,
Не особо радуя…
Где-то в пятьдесят седьмом
Протянули радио…
Месяц, с раннего утра,
Всем селом горбатились,
Чтобы и по вечерам
Слышать председателя.
По ночам стучал движок
Дизеля треклятого,
Вырабатывая ток
Для аккумуляторов...
Стали строить МТС
С кукурузным профилем…
Вскоре – Киевскую ГЭС
На Днепре построили…
Порубали на столбы
Местное лесничество,
Улучшая сельский быт,
Дали электричество…
Правда, Припять поднялась,
Со стихийной силищей,
Превращая полсела
В дно водохранилища…
Во дворах вода стоит,
Да поля затоплены –
Не колхозные… свои –
С луком да картоплею…
«…Двадцать хат, с закутами,
Плавали, залИтые…
Что-то, знать, напутали
Те – с теодолитами…
Где ж самим – с такой бедой?..
Подсобила Армия…».
Белый бусел над водой
Буселят выкармливал.
10.
Тихо в доме замершем…
С каждым днем – тоскливее:
Дочь давно уж замужем –
За военным… в Киеве…
Вроде бы, и рядышком,
Да не часто видятся:
Не до мамы чадушку…
Как тут не обидеться?
Старики в земле лежат.
Старший брат из Питера
Оба раза приезжал
Хоронить родителей.
Фотографии привез…
Лица – так и светятся!..
Жаль – живьем не довелось
С племяшами встретиться.
Вот и вся ее семья –
Где-то там… далекая…
Жизнь у каждого своя –
Вряд ли, шибко легкая…
Да и ей – судьба, кажись,
Быть навек прикованной
К бесконечному, как жизнь,
Полю буряковому…
11.
Словно полустертая
Странная субстанция –
Мертвый город… мертвая
Атомная станция…
Села опустевшие…
В хатах обесточенных
Окна почерневшие
Накрест заколочены…
На полях заброшенных –
В пояс, травы росные,
Лопухом заросшая
Техника бесхозная…
Сквозь лесные заросли
Не пройдешь и с танками,
Но шныряют запросто
Мародеры-сталкеры...
Ночью крыши светятся –
Не покроешь заново –
Стронция соцветия,
Да пожаров зарево…
Затаясь угрозою,
Время будто замерло:
Нынче – щеки розовы,
Завтра – рухнешь замертво...
К праху – прах… земля – к земле…
Знали бы родители,
Что осталось в их селе
Полдесятка жителей:
Две соседки, пес да кот –
«Коммунизм и равенство»!..
На сосне, уж пятый год,
Не гнездятся аисты…
Но зато по улице
Скачет чья-то курица –
Дура двухголовая,
С перьями лиловыми.
И, как символы судьбы,
Что дана Державою, –
Полусгнившие столбы
С проволокой ржавою.
Это – ограждение
«Зоны отчуждения»:
Скромная дистанция –
Тридцать верст от Станции.
12.
Да… тогда – пять лет назад –
Крепко подкосило их!
Налетели, как гроза:
Выселяли… Силою…
В маскхалатах, как в войну,
Морды в респираторах –
Понаехали – и ну
Щелкать аппаратами,
По дворам да по полям
Пробы грунта скалывать…
– Эй, Павло!.. а ну-ка, глянь!
У меня «зашкаливат»!..
Дом закрыли на пробой
Да забили ставнями…
Что и нажито горбом –
В хате все оставлено…
Разрешили взять с собой
Деньги с документами…
Задаешь вопрос любой –
Сыплют аргументами:
Мол, на «чистые места»,
Да в дома с квартирами
Переедете, а там –
Все вам компенсируют…
Мол, забота общая
О здоровье общества!..
Массовая акция
По эвакуации!..
Что предложено найти
Там – в конце дороги – им?..
Вместе с нею, с полпути
Возвращались многие.
Шли, и – ноль внимания! –
Те, что в оцеплении:
Кончилась кампания
По переселению.
Да и власти строгие –
Что им… с индивидами?..–
Больше их не трогали.
Позабыли, видимо.
Дом разграблен?.. – не беда!..
Да и много ль надо ей?..
Страшно то, что Мир тогда
Был расколот надвое!..
Что понятие «Везде»
Нынче иллюзорное:
Мир разбит на то, что «Здесь»,
И – что «Там» – за Зоною.
13. Эпилог.
Этот путь в ее судьбе
Стал последней вехою.
Дочь звала ее к себе –
Так и не уехала.
Хату бросить не смогла:
Мол, не зря ж построена…
В Зоне век свой дожила.
Там и похоронена
Верившая искренне
В лозунги газетные,
В праведные истины,
В «будущее светлое»,
Полной мерой вымучив
«Счастье», что обещано,
Из села Ладыжичи
Маленькая женщина.
Село Ладыжичи, Чернобыльский район, Киевская область. 1991 год.
©Владимир Безладнов, 2008 г. Саров.
Остальные стихи из этого цикла опубликованы в книге «Восьмой десяток».
Адрес магазина - https://ridero.ru/books/vosmoi_desyatok/
Первый жизненный опыт всё чаще бывает суров,
Виртуальный гипноз у людей человечное отнял...
Проверяет мальчишек на вшивость и крепость зубов
Окрылённая матом и звоном стекла, подворотня.
В их нелепых мечтах - скинуть детством набитый рюкзак,
Дверь с ноги открывать, отхватить погрудастей невесту,
И конечно следить, чтобы деньги давались "за так",
Ради всех, кто рукав не пришьёт к деликатному месту.
Идеалом давно не является честный типаж,
На обмане и силе замешано всё в этом мире.
Не поднимется больше добра обессилевший страж
Против биты с ключом, девятнадцать на двадцать четыре...
А когда настроение этого вешнего дня
Побежит тонкой алою струйкою по подбородку,
Лучше просто, предательски, в спину добейте меня,
Только свечку, молю, не забудьте поставить, на откуп...
Автор музыки и исполнитель - Дмитрий Осипов (Подмосковье)
Стихи - С.К.
|
|
Вчера мне отрезало ногу. Как? Да трамваем же, конечно. А чем ещё? Дело-то обычное, житейское… Ведь всё ж таки это город! Большой город. Просто глядеть нужно по сторонам. Повнимательнее. А вам разве никогда трамваем ничего не отделяло?
Я сидел на скользкой брусчатке, упёршись плечом о борт остановившего прямо на мне вагона, держал в руке отрезанную колесом ногу и глупо хихикал, судорожно оглядываясь по сторонам в поисках хоть какой-нибудь моральной поддержки. Сознаться честно, смеяться было отчего – я впервые видел свою ногу в столь необычном ракурсе. Ничего себе такая ножка – килограмм эдак в семь-восемь живого (или неживого? хи-хи!) веса - обута в чёрную кроссовку и одета в защитного цвета штанину с пристроченным накладным карманом.
Из ноги капало. Вернее, капало не изо всей ноги сразу, а лишь из свежего среза. Точнее - даже не капало, а лилось. "Как странно, - подумал я, - кровь…"
***
Тот вечер, в общем-то, начинался, как обычно. Точно так же, как и целая тысяча дурацких вечеров до него. Я припёрся домой с работы усталым и злым, а дома опять не было ровным счётом никого. Хоть шаром покати. Не ждал меня дома никто. Даже поесть мне эта "никто" ничего не оставила - так, разве пару-тройку присохших к блюдцу пельменей. И печь не топлена, и посуда не мыта. Тоска, одним словом… Кладбище души.
***
А потом из трамвайной кабинки вдруг выскочила какая-то молоденькая особа, блеванула (а я и не в обиде), густо припачкав себе ужином блузку, и тоже присела на мокрый бордюр – плакать, утираться и плакать. Я помахал было ей ногою, мол, "иди сюда - ко мне, милая, зачем же нам, культурным людям, множить мировое одиночество?", но она почему-то сблеванула на землю ещё раз и повалилась навзничь – белая, юная... в глубоком обмороке… дура…
Потом – синие сирены в ночи, грубые ангелы, силою вырывающие из рук мою драгоценную собственность. Какие-то глупо ахающе-охающие люди, носилки, "держите, держите его, девочки…!" Слабый укол, тепло, забытие…
***
А ведь я так хотел поговорить с нею (ежели по совести). Уж с год как, наверное, безнадежно мечтал: засесть как-то раз на кухне – вдвоём, уютным вечерком, разлить по чашечкам крепкого душистого кофе, заглянуть в её огромные глазищи и рассказать… - о том, как совершенно безумно любил раньше и, как ужасно люблю её до сих пор, о том, что волком вою по ночам от одиночества, когда она, молча и резко, отворачивается от меня, засыпая. О том, что чаша моей любви давно уже переполнена, а сок сердца медленно стекает по серебряным стенкам и… капает в пустоту…
Не сложилось…
Угу, привык. А то! Переодеваюсь. Отыскиваю в шкафу, где-то среди ворохов давно уже не ношенных мною, но выстиранных и аккуратно выглаженных женою вещей, старые свои брюки, те самые, в которых… неважно… и иду. Куда? В неизвестность - на улицу, в люди, лишь бы не оставаться больше одному. В этих пустых и холодных стенах.
Боль…
***
- Апельсины, доктор! Не забудьте передать апельсины…
- Да-да, конечно же! Разумеется! Но как мне вас отметить? Кем вы ему приходитесь, если не секрет?
- Же… хм… нет, нет! Вдова! Так и запишите. Да-да, будьте добры – вдова его левой ноги! По буквам - в.д.о.в.а. – black widow, если позволите! И не забудьте про апельсины, доктор… раньше он любил цитрусовые… да-да… да-да-да-да…
- Ну, постойте же, дама…
- Напрасно, напрасно… право же, ну право, уважаемый, вам не стоит меня удерживать! Вы уж простите меня, милейший, но пора мне… да-да, пора… - лёгкое дуновение сквозь открытое настежь окно, муаровый шарм, шарф, неловко ускользающая вдаль по коридору тень изысканного послеобеденного "кензо"… - Апельси-и-ины-ы-ы…
***
"У-у-у-у-у… - страшным голосом подвывает нога, – у-у-у-у-у…." "Анночка Сергевна, лапушка, замажьте ему маслицем швы! Краснят немного, кабы не воспалились…" "У-у-у-у…" "Девочки, ну-ка, ну-ка – организуем перевязочку! Быстренько! Как в училище учили? А?" "У-у-у-у…" "Ну, у него и… хи-хи…" "У-у-у-у…" "Писай, писай, миленькый, вот кады наш дохтур тебе новую ножку сделаить – деревянную, значица, вот тады и сам до тубзика, словно стрекузнечик, допрыгивать буишь… а щас… писай, давай, писай - бабе Ане, знаешь скока уток ищо ставить севодня?" "У-у-у-у…"
***
- Вашу ногу мы заморозили. При выписке, конечно, можете забрать её с собой, но… знаете, что лично я посоветовал бы?
- Что, доктор?
- Если вдруг надумаете хоронить… я понимаю, понимаю – этот разговор не из простых! Так вот, хоронить лучше сразу, навряд ли есть смысл долго сохранять конечность в домашних условиях… запах там… антисанитария, соседи… А ещё вернее было бы – оставить её нам.
- Но, доктор… ведь это же моя нога! Моя! Личная! Понимаете вы? Настоящая часть самого меня! Как же я могу не позаботиться о ней?
- Да не переживайте вы так. Успокойтесь. Нога ваша отнюдь не так уж одинока, как это вам это представляется. Скажу по-секрету - есть у неё теперь своя вдова… которая до сих пор приносит вашей "красавице" апельсины. Цитрусовые… как-то так, что ли… Да, кстати, вот что наши сотрудницы нашли… - доктор вынул из кармана какой-то небольшой свёрток, аккуратно развернул полиэтиленовую обёртку и выложил содержимое на тумбочку…
- Что это, доктор?
- Не знаю. Поглядите сами… А я… я оставляю вас ненадолго. Простите, на носу обход. Увы…
***
Ключи, измятая пятёрочка, пара медных монет, вскрытая почему-то (кем, когда?) пачка презервативов… Хм? Сложенная вчетверо окровавленная салфетка… нет!
"Я забираю… один себе… Больше не люблю тебя! Прощай!"
И дата…
…ровно одну весну тому назад…
… чёрным по красному
|
Мир на коленях
Автор БарамундаВыбора нет!
Forte, forte,
Играй, пианист, зараза!
Я пристрелю тебя, морда!
Но не сегодня,
Не сразу…
Марш преклонённых мачо,
В пеньку упакованной шеи,
Покуда мой браунинг плачет,
Сыграй, пианист, скорее.
Бемоли кричат разлуку,
Диезы измены лают -
Дай, пианист, свою руку,
Желанье на ней загадаю.
Вырежу руны по венам,
По сухожилиям пальцев,
Я преподам твоим генам
Ноты утерянных танцев!
Марши в небытие канут…
Flamenco развеет тени!
Тогда я с коленей встану,
И мир усажу на колени…
Выбора нет!
Forte, forte,
Играй, пианист, зараза!
Я пристрелю тебя, морда!
Но не сегодня,
Не сразу…
Открытка
Автор Марина Мельникова
Имперский блеск стирается с карет,
в музеях оседают кольца, платья...
в альбомах на виньетках пыль веков
стирает архивариус старательно.
За окнами – сентябрьский денёк,
он пасмурный, и хочется согреться...
Откладывает с росчерком листок,
ладошку прижимая прямо к сердцу.
Ему сегодня крупно повезло –
хранитель чувств, давно осиротевших,
открытку – в рамку, в гладкое стекло,
там пара строк с печалью наболевшей:
«Прощай. Не помни лиха. Не корю.
За то, что потерял – благодарю…»
Сын лётчика
Автор Барамунда(Отрывок из неоконченного романа)
- Да... Барамундыч... – молодёжь начала подхихикивать, похрюкивать, словно обкурилась. - А ты часом лишку не хватил? Орфели-и-ины, блин... Прароди-и-итель...
- Клянусь своей деревянной ногой, геморроем и вставной челюстью! – в волнении я сорвал с себя пенсне и почесал лысину.
- Да, ладно... Гонишь, как всегда... Писа-а-ака, бля, марака!
- Да, нисколечки, болваны! Есть и другая, более правдоподобная история происхождения меня. Но на вашем месте, орёлики, я бы не стал принимать эту глупую байку за истину. Разных официальных и полуофициальных версий вообще ходит по свету немало, много больше, чем вы сможете отыскать среди себя настоящих разумных Барамунд...
***
Я – сын знаменитого лётчика, геройски погибшего на восточном полюсе...
У авиетки, которой доставлялась помощь затёртой средь айсбергов научной экспедиции, вдруг отказал двигатель. Левый. Папа чудом сумел катапультироваться, жёстко приземлился посреди бескрайних ледяных полей, а потом, несмотря на множественные переломы, ещё трое суток голыми руками сражался с бессметными стаями полярных волков, песцов и кровожадных белых медведей. Эх, если б у папочки была исправна рация…
Всю жизнь я носил мамину фамилию. Некоторые глупые дети смеялись. Они отчего-то не верили, что папа мой был не просто особо секретным, но самым главным правительственным лётчиком, а потому даже мама не знала, как его зовут. И бабушка с дедом не знали. Одна лишь тётушка моя, вероятно, догадывалась, но стоически молчала – наверное, боялась предать Родину.
Фотографий папы в семье тоже, увы, не сохранилось. Вернее, есть два или три пожелтевших снимка, где можно разглядеть часть отцовского плеча рядом с маминым, но всё остальное безжалостно вырезал секретный отдел. Ножницами. Разумеется, из соображений государственной безопасности.
***
Я верю маме и не умею плакать.
Поэтому, когда вырос, по примеру отца стал знаменитым лётчиком.
Секретным и главным. Правительственным!
И тоже геройски погиб в паковых льдах Монголии, сражаясь со львами и гиенами.
Я горжусь своим папой. Гордись же и ты мною, сын!
***
Миллионы погибших отцов
Устилают полярные шапки земли,
Сотни тысяч покоятся в тесных расщелинах гор,
Кто-то сгинул навеки в боях неизвестной войны,
Для кого-то могилою стали их корабли,
А другие во имя чего-то взошли на костёр…
Спи, сынок, ведь тебе повезло,
Постарайся уснуть:
Уж четыре зимы
Папа твой бороздит
Млечный Путь…



