Все покровы и маски сорваны
Без сомненья, без подозрения,
Но задеты важные органы –
Обоняния, слуха, зрения…
Там, где мёд источают пасеки,
Позабыли пчёлы об отдыхе…
Как горьки и призывны запахи
В этом вкрадчиво-тёплом воздухе!
И всё то, что досель написано,
Золотят листопады ранние,
А над ухом витает призрачно
То ли шёпот, то ли шуршание …
Ветер рвёт струну паутинную…
Дождь роняет капли-жемчужины…
Две души парят над рутиною,
Невпопад любовью разбужены.
И стоим с тобой мы на росстани,
Ноет сердце, но тем не менее,
Что поделаешь? Это осени
Проникающее ранение…
Не бойся утра
Автор Барамунда- …я не ухожу, я – рядом! Всегда!
- Какой Тебе в этом смысл?
- Я – сумасброд, неужели ты не видишь?
- Нет… увы, я близорука.
- Я совершаю иногда бессмысленные внешне поступки, потому что сам дал себе на то право.
- А...
- Не загоняй себя в рамки и ты. Мне кажется - ты достойна большего.
- Не могу… мой круг давно очерчен...
- Круг очерчен у всех.
- Я многое должна успеть...
- Я тоже.
- …не для себя…
- Я тоже...
- …и поэтому нужно чем-то жертвовать…
- …но если вдруг позабуду о себе – погибну, и не успею сделать ничего для других.
- … я всё равно погибну….
- Девочка… я хочу обнять тебя и пощупать твои слёзы…
- Откуда ты знаешь, что я плачу?
- … наверное, они тёплые на вкус...
- Нет.
- Не важно… видишь ли, с некоторых пор я умею трогать слёзы: пальцами перебираю их и сплетаю в косички… мягкие, сырые и длинные…
- Не выйдет…
- Почему?
- Потому что плести можно только слезинки, а не те потоки, из которых получается океан…
- Мои пальцы способны заплести в косу даже океан. Я ведь предупреждал: твой Ангел – неисправимый сумасброд…
- Но…
- Отдохни, малыш, не бойся утра.
- Знаешь, я не хочу домысливать... поясни мне эту фразу… «НЕ БОЙСЯ УТРА»
- Завтра будет хороший день - лучше, чем все предыдущие. Когда человек не может заставить себя уснуть, его тревожит не ночь, он попросту смертельно боится утра…
Don't be fearful of the morn
Barramundi
– … I'm not leaving, I stand by! Always!
– What's the point?
– I'm just a madcap, can't you really see?
– No… alas, I'm short-sighted.
– I sometimes act in what might seem a senseless way, because I've ruled that right for me. Don't pen yourself up within any bounds. I believe you're worthy of something better.
– I can't… I've long been encircled…
– Each of us is actually encircled.
– Still, I've got a lot to do and hardly any time…
– Me too.
– Not for myself…
– Me too!
– … So, we have to forgo something…
– … But if, all of a sudden, I sink into self-oblivion – if I perish without having time to do anything for others.
– Oh, but look!
– … I will perish anyway…
– Girl… I want to hug you and feel your tears…
– How do you know I'm crying?
– your tears must taste warm…
– No.
– All the same… you see, for some time now I've been able to touch tears, I put them through my fingers and do them in plaits… long, wet and soft…
– It won't work.
– Why not?
– Because you can only plait a tear after tear, not the floods enough to make an ocean…
– My fingers are even able to braid an ocean. I've warned you: your Angel is an incurable madcap…
– But…
– Have a rest, babe, don't be fearful of the morn.
– Look, I don't feel like making a guess… could you explain this phrase of yours: “Don't be fearful of the morn”?
– It's going to be a fine day tomorrow – much better than the day before. When one can't bring himself to sleep, it isn't the night that worries him, he's just desperately fearful of the morning…
Translated by Larissa Izergina
анны
Автор Ксана Василенкобабское, жалкое
Как-будто обхожу свои посты,
где на часах - уютные кукушки,
исконно незлобливы и просты.
Стекает время в чёрные кадушки -
перебродить. Где к станции идут
бразильским солнцем порченые анны
не душегубства ради - Дальний Кут
ждёт поездов…
Но лыжный, пеший, санный
не тороплив, с почтением к себе,
накрыл снежище: "Были вы убоги
И, вот, все в белом!"
...поезд – это бес.
Попутал бес железные дороги.

в соавторстве с Jay
У осени спросим за каждое слово,
За нас, неприкаянно в листья ушедших,
Незрима прохлада у чувств сумасшедших,
Пусть небо нависло оттенками олова.
Но есть в межсезонье особое золото,
Укрывшее парки, аллеи и волосы...
Добавится грусти в звучание голоса,
Но там, где мы любим – мы вечны и молоды.
Сентябрь похож на затерянный поезд,
Меж станцией "Август" и станцией "Встреча",
Не нужно смотреть на меня недоверчиво,
За наши сомнения время с нас спросит.
Я грею в ладонях озябшую птицу –
Душой отпущу, чтоб твой дом отыскала,
Взорвёт электричка дремоту вокзала,
Пугая безликие тени столицы –
Где я без тебя хоть на вечер случилась,
Где сон мой тебя безуспешно искал,
Вздохнёт с облегчением старый вокзал,
Чтоб наше дыханье отчаянно сбилось.
Не знаю, смогу ли с тобой говорить,
Не знаю, смолчат ли глаза – их не спрячешь,
Но, если ты чувствуешь встречу иначе,
То лучше безжалостно... тонкую нить...
Потом отреву – целый век на прощания –
Сегодня я знаю такие пророчества,
От края до края любви – одиночество –
А сердца не жаль и за тень понимания.
Притянет земля и дожди, и антоновку,
Что ветки удержат, тобой будет сорвано,
Две разные птицы – вороны и вороны –
И два ожидания струнами тонкими...
***
Застыли стрелки на часах в двенадцать ночи,
Они стоят уже не час, не день, а вечность.
Их бег являл собой преступную беспечность.
Так много слов, да только рот заклеен скотчем!
А осень (эта или та) не ждёт ответа,
Ведь у неё - давно посчитаны страницы,
Она не станет нам мешать и устранится...
И сбросит плащ, а вместе с ним - и право вето.
Быть может, стрелки на часах в счастливом миге
Застыли... Их я не спешу пустить по кругу.
Когда зима на всех ветрах сыграет фугу,
Спадут и с плеч давно носимые вериги.
Опять свистят у ближних станций электрички,
И птицы греются в саду на ветках сливы,
Коты соседские нахальны, но трусливы,
А у собак на чёрный день повсюду "нычки".
И этот мир вокруг неистово прекрасен!
Ему не важно: дождь идёт иль солнце светит,
На пользу всё... Но только сны о жарком лете,
Дают нам сдачу листьями на кассе.
И яблок стук биению сердца вторит...
И, кажется, что кто-то в дом проник,
И свет зажёг... сейчас окно зашторит?..
Так это - мой полуночный двойник!
Что делает он здесь в моём саду,
Сливаясь с тёмным ели силуэтом?
И он согласен быть твоим поэтом,
Да нынче - сам с собою не в ладу.
Он будет ждать, как ждал когда-то я,
Любуясь облаками кучевыми,
Карманы набивая чаевыми,
От чайных роз в преддверии ноября.
Дом заколочен, ставнями забит -
Настало время смены декораций:
Ни пафоса, ни слёз, ни декламаций...
Наверно - дождь и чуточку знобит.
***
Знобит… и хочется зарыться в сон и лето –
А вместо – плащ и от разлуки зонт,
Сегодня снова хмурый горизонт
На все полёты припечатал вето.
Ещё в проекте позолота листьев -
Два-три на ветках, мокрых от циклона,
Что там – за неуютством небосклона,
И с нарочным каким отправить письма?
Не литерный в пути – опять почтовый –
Со свистом - километры, вёрсты, мили…
Что мы с тобой случайно обронили –
В закат черничный яростно-лиловый?
Не души ли упрямых двойников –
За дерзкий нрав закрытых в каталажку?
Когда на землю снег как пудра ляжет,
Спадёт ли ощущение оков?
Наверно, дождь и осень... и ещё –
Какие-то лихие катаклизмы,
А мы как дети глупые капризны,
А мне бы малость – тёплое плечо…
Прекрасен мир и в пору сбора слив,
На розах не забвение – озноб,
Из лепестков - и на варенье чтоб…
Почти не больно, холод ощутив.
Вендетта удивительно проста –
Цветы поштучно складывают в короб,
Увозят на продажу в людный город,
Где мимолётна жизнь и красота.
Зайдёт прохожий в лавку у метро –
Увидится ему в букетах лето…
Зажмёт в ладошке тёплой два билета
Не на спектакль, а на ипподром.
Поставит всё на загнанную лошадь,
Хлестнёт удачу, славу и авось…
Не знаю, почему мы снова врозь…
Мне вечность объяснять намного проще –
В ней место есть флотилиям воздушным
И облакам, и иллюзорным башням,
Там быть легко твоей и бесшабашной
И ритмы сердца яблочные слушать…
От счастья забываются табу,
И падает антоновка в траву…
бежать от тебя!
Автор Елена Солод
бежать от тебя как от страшной чумы бубонной
от третьих углов, от лишнего колеса в телеге,
от пятой собачьей ноги, тормозящей в беге,
от ужасов ночи в детских кошмарах черных.
и мчаться так быстро, как только вообще возможно.
сбивая дыхание на повороте каждом.
не помня ни сна, ни усталости, и ни жажды...
прививку от лжи на бегу получив подкожно.
да Бог с ними, с крыльями, буду как все... ногами...
вот только б очистить себя, соскрести, отмыться...
и только б не приложиться опять к копытцу,
себя ощущая козленком перед закланием.
ты ловко яремную вскрыл да и пил не морщась.
до капли меня допивая, давился грешным...
я стала чернее чем ночи болотной нежить,
что в свете рассветном сдыхает бранясь и корчась...
бежать от тебя....
...бежать от тебя чтоб узнать что на входе – выход
что альфа – начало тогда, когда есть омега.
что в веснах цветенье – начало зимы и снега...
простить и позвать ....
. ...нежно–нежно...
...и тихо–тихо...
Мой крик не пробьётся сквозь тонны
Опавшей с небес, завалившей окрест
Все дороги и крест
Восхитительной розовой манны.
Мой голос, прощенья молящий,
Не будет услышан,
Ни поднят, ни понят,
На блюде не подан златом
Ко столу молодой Агрипинной…
Мой грех будет сварен в сиропе
Из страхов, сомнений,
Эклектик, рефлексий, гордынь,
Сожалений туманных и длинных…
И сам буду продан в Египет рабом неумытым,
Под палкой погонщика жалким, ранимым.
Но вспомню когда-то, воспрянув,
Как было нам славно… вдвоём.
Когда жалкий, но по чей-то странной прихоти названный «высшим» суд вынес мне свой суровый приговор – казнить, я смог лишь иронично усмехнуться. Ещё бы, ведь меня умерщвляли уже столько раз - самыми разнообразными: как на диво изощрёнными, так и столь смехотворными способами, что я давным-давно превратился в ходячую энциклопедию смерти, в настоящую профессиональную Жертву. Не знаю отчего, но так уж сложилось, что люди с необъяснимым азартом то и дело душили меня, лишали конечностей, топили живьём в городских каналах, вешали. Лили в моё истерзанное пытками горло расплавленный свинец, сжигали на весёленьких кострах, четвертовали и травили ядами, методично распинали на крестах или с улюлюканьем сажали на кол. В этих незатейливых играх незаметно пролетали недели, месяцы, годы... В итоге (это произошло вдруг само собою, незаметно, как закономерный результат) дыбу я полюбил всею душою, эшафот стал мне домом родным, а дубовая плаха – удобной постелью.
Плодородной, обильно замешанной на опилках кровью моей были сытно удобрены окрестные поля. Тучные почвы, родившие богатые урожаи на радость местным селянам, из году в год исправно питали хлебами их семьи. А сколько поколений вечноголодного воронья успело взрастить своих невинных, но невероятно прожорливых птенцов на доброй снеди, состоящей из отборнейших клочков моей безостановочно кромсаемой палачами плоти?
Природа словно причащалась мной, постоянно и неизменно...
Окружающие настолько свыклись с нескончаемой экзекуцией, что редкий месяц в году, обходившийся без моей казни, почитался крайне несчастливым, из ряда вон выходящим явлением - грозным, тревожным. Событием сродни солнечному затмению, явлению на ночном небосводе мрачной кометы или даже... даже - не приведи Господи! - чёрному моровому поветрию.
Пока народ в ожидании возобновления обычных забав заливался горькой, нервничая от скуки и безделья, я просто-напросто в очередной раз наслаждался вновь дарованной мне провидением жизнью, да и смертью сумел бы насладиться (и в полной мере, уж поверьте!), если б не только... Короче, лишь одна проблема по-настоящему – всерьёз - беспокоила меня: заплечных дел мастера попадались из разу в раз уж больно неумелые – сплошь молодые, плохо обученные. Немощные какие-то, что ли? Палачишки, одним словом... Недотёпы...
Пробовал я апеллировать в их позорную гильдию: слал толстенные письма, а потом всё пытался и пытался обратить на себя внимание приватно, адресуя свои короткие кляузулы самому Великому Магистру. Но... жалкие мотеты мои сотрясали лишь воздух камеры и, разумеется, без малейшего результата. Зря только, помнится, утруждал себя бесплодными попытками, только время впустую драгоценное тратил. А ведь вся беда заключалась, по моему наивному разумению, единственно в том, что гербовые патенты недалёкого ума отпрыскам своим добывали (кто за мзду, а кто за так просто, по доброму знакомству) заботливые толстосумы-родители: ведь то был верный способ оградить их неоперившихся балбесов от тягот королевской ратной службы. И, едва-едва получив дозволенье от бургомистра и впервые неумело наточив свои секиры, примерялись сии желторотые отроки к плахе с видом уже матёрых, заправских профессионалов. Вот, правда, советов моих слушать эти напыщенные молокососы ни в какую не желали, лишь рубили себе с плеча да покрякивали... рубили да покрякивали...
***
Как отмечено в городских хрониках, Председатель Суда блистал в тот день неимоверно! Выгодно выделяясь средь менее удачливых коллег своих на удивление свежим париком, как бы проросшим изнутри густыми стеблями напомаженных буклей и пристроенным поверх голой макушки, высокий чиновник держался солидно и значимо. Несмотря на несносную духоту, одолевавшую зал заседаний, помимо кудрявой верхушки Председатель был облачён ещё и в лоснящуюся от нафталина чёрную судейскую мантию. Величавый, напоминающий чем-то Зевса-Громовержца возвышался он над трепетно притихшим залом, и торжественно-сопливым тенорком зачитывал собравшимся вердикт судейской коллегии.
Зрители: Верховный Прокурор, присяжные и те немногочисленные свидетели, коим не лень было сегодня, в жаркий майский понедельник, притащиться в судебное присутствие (а заодно с ними, конечно же, мои добрые, но - увы и ах! - омерзительно косноязычные адвокаты), все, ну абсолютно все, словно безмозглые китайские болванчики, согласно кивали в унисон бесконечной речи, покачивая в такт ровными рядами игрушечных фарфоровых головок. Упиваясь своей грошовой значимостью, потея, изредка подёргиваемые кукловодами за тонкие ниточки, эти невинные марионетки даже и не осознавали, в чём же заключалась самая главная штука. О, если б они только могли догадываться, как мало значил для меня сей спектакль, как наскучило мне наблюдать за игрой бесталанных артистов, напрочь порою забывающих свои примитивные монологи и исполняющих зачастую отнюдь не свои роли.
Мне становилось откровенно скучно. Ещё бы, ведь последнее, роковое решение давно уже было вынесено и, без участия прилежных статистов, вложено в конверт, опечатано сургучом, а затем спущено с посыльным вниз, по причудливой и извращённой воле стоящего выше нас всех. И в этом я нисколько не сомневался...
Пока Председатель с постным удовольствием пережёвывал на трибуне своё скучнейшее соло, а на чашечки весов похрапывающей в углу гипсовой Фемиды весело и нагло гадили местные жирные мухи, я лениво потянулся в моей разбойничей клетке, расправив, как мог, затекшие члены, подвигал пальцами ног и рук, глубоко зевнул, ещё раз и… вдруг отчётливо осознал, что безумно желаю скорейшего конца: настоящей, достойной смерти от рук самого сурового и беспощадного убийцы. Последней смерти. Навсегда...
***
Очнулся я в тот предрассветный миг, когда в камере, грубо потревоженные извне, жалобно проскрипели чугунные засовы - глухо лязгнули, а затем вдруг сдвинулись вдоль широченных проржавевших пазух. Дверь в темницу отворилась: с видимой натугой, неохотно, похоже, совсем не желая зря причинять мне зла. Долгожданные мучители мои беззастенчиво ворвались в застенок – последнее скорбное пристанище обречённого на казнь человеческого существа. Влетели шумною гурьбою, торжественно развевая крыльями чёрных сутан и балахонов, бесцеремонно, деловито жужжа, смахивающие на беспризорный рой гигантских ядовитых шершней, потревоженных от спячки нерадивым пасечником.
Один из незваных гостей неразборчивой скороговоркой принялся долдонить молитву за упокой души моей грешной, безобразно коверкая церковную латынь и помахивая из стороны в сторону отчаянно коптящим паникадилом. Другой привычными движениями рук ловко выбривал мне затылок, пока третий, самый юный из них, прилежно примерял к моим щиколоткам стальные обручи кандалов.
Это странное для непосвящённого зрителя действо проистекало, впрочем, вполне обыденно, благопристойно и, к слову заметить, как-то совсем по-домашнему. Не смотря ни на что, следуя отрепетированному либретто: неуклонно, по-военному чётко, без проволочек. И как только, преисполнившись вдруг высшим вдохновением, поп произнёс последнее: «Amen!», двое дюжих стражников схватили меня и поволокли сырыми, тёмными казематами к выходу или, вернее сказать, к исходу. Споро дотащили покорную ношу до внутреннего дворика, потом перехватили посподручнее и зашвырнули с размаху на дно грубо сколоченной дощатой повозки, запряжённой цугом парой безразличных ко всему, угрюмых, палевой масти битюгов. Капеллан и его розовощёкий товарищ - кузнец, пришедшие следом, забрались в «экипаж» по приставной раскладной лесенке. И лишь цирюльник не стал присоединяться к коллегам, но предпочёл откланяться сразу, сухо попрощавшись. Сплюнул наземь и, не мешкая ни мгновения, скрылся с глаз долой, гадкой ящеркой проскользнув в какой-то тёмный проём.
Румяный юноша, облачённый в грубые суконные шаровары и потёртый кожаный фартук, накинутый поверх простого холщёвого рубища, наскоро приковал мою лодыжку к невысокому столбику, растущему откуда-то из самой середины телеги, закончил работу и примостился поближе к задку. Уже через минуту кузнец зарылся в душистое сено и начал отпускать из глубины своего гнезда скабрезные шутки по поводу, плахи и предстоящей потехи, а спутник его хоть и помалкивал интеллигентно, но глуму не слишком-то возражал. Страдающему грудной жабой попу добираться домой, как выяснилось позже, было аккурат по пути. Вот и пристроился он к нам пассажиром (запросто так, не растрачиваясь на экивоки) исключительно как добрый попутчик. Хм... но, и в правду, не пешком же шлёпать домой уважаемому человеку в ранний час?
Бородатый возничий приподнялся на козлах, с превеликим трудом оторвав необъятную задницу от туго набитой соломой подушки, звонко щёлкнул кнутом по обвисшему лошадиному крупу, свирепо крутанул глазищами, гикнул: «Но!», и, во главе торжественной процессии, мы, наконец-то, медленно двинулись к главной городской площади, в почётном сопровождении суровой конной стражи, ощетинившейся во все стороны деревянными пиками.
Из-за дальнего кордона заголосили петухи – беспокойные глашатаи смерти. Светало...
***
Вымощенная булыжником ратушная площадь бурлила, кипела, пенилась, переливаясь эмоциями через край, словно молодая ядрёная бражка. Широкими потоками и полноводными реками, не гнушаясь чахлых ручейков, вбирала и вбирала она, впитывала и всасывала в себя сотни взбудораженных, по-праздничному одетых, улыбающихся тел. Ну, а те… те прибывали и прибывали на званое представление бесчисленными множествами, беспокойными волнами перетекая вдоль пышно цветущих городских садов по узеньким улицам и кривым переулочкам.
Ослепительно сияя свежей краской стен, здание городского Магистрата чрезвычайно радовало сегодня, по прохладной утренней зорьке, малоискушённый взгляд обывателя. Заботливой любовью и тщанием добровольцев фасады давным-давно были уже разнаряжены пушистыми бухтами аккуратно распущенных витиевато-нарядных лент. Со строгих гранитных фронтонов, лениво удерживая в руках тяжеленные балконы, щерились на публику обнажённые атланты. А чуть выше, над каменными лысыми головами, шелковисто полоскались колыхамые ветерком раззолоченные штандарты студенческих братств. Но по-особенному оживлённо было сегодня у распахнутых ворот торговых лабазов. Там, где угощали всех! Там, где поили бесплатно, щедро, даром… Там, где краснорожие молодцы, покрякивая, выкатывали из глубин складских лабиринтов огромные ясеневые бочки, полные свежим майским пивом - одну за другой, одну за другой...
Праздник! В воздухе остро пахнуло перебродившим хмелем и потом…
Посреди площади высокою тёмною скалою возвышался эшафот. Массивная конструкция с прочно укреплённой на ней дыбой (сложнейшей готеннсландской механики), и увенчанная изящной свежеокрашенной виселицей. Один из углов этого зловещего сооружения занимала жирная туша обряженой в элегантное платье плахи. А в другом, напротив, по диагонали, мастеровыми (спешно, всего за ночь) был отстроен широченный помост, по слухам - для Большого Гарнизонного Оркестра. На вершине этого оркестрового помоста, стоя перед дирижёрским пультом, торжественный и строгий возвышался над грешным городом Он... Стоило мне бросить на Него лишь один быстрый взгляд, как я тут же всё понял:
«О, да! Среди тех десятков палачишек, палачат и палачёнышей, тех, что не сумели прикончить меня, ты, безусловно, смотришься, как могучий дуб на фоне чахлых осинок, как мудрый профессор средь жалкой толпы желторотых школяров. Благородная стать, богатое платье, надменность позы! Цепкий, пристально-оценивающий взгляд, пронизывающий до глубины костей, отталкивающий ряженых паяцев потусторонним холодом, и полный неукротимой страсти. Как внимательно, заинтересованно, сверлит он меня из-под надёжной защиты чёрного бархата! Что во взгляде? Фатум... Нирвана? Боль? Да нет же! Бесконечная, нежная жестокость – вот истинная суть погрязшей в метаниях души! Готовность к страху тщательно скрывается за твёрдой линией губ (стиснутых губ), едва различимых сквозь амбразуру маски, а беспощадность печальной аурой обволакивает изящный абрис капюшона... Истину реку: ты - Мой Палач! И я надеюсь... я действительно готов поверить в тебя! Наверное, ты, один только ты на всём белом свете, достоин любви - Истинной Любви Настоящей Жертвы! Попытайся, друг мой, возьми меня! Умоляю! Клянусь - отныне я твой! С этой самой минуты я вверяю самого себя (вслушайся) - драгоценейшего себя! - в твои руки. Но, помни – «show must go on» – я не сдамся просто. О, да! Я хочу умереть, грежу об этом еженощно... Вся жизнь моя подчинена этой желанной цели. Смерть снится мне ночами и дразнит наяву. Истинная, святая правда! Но мы не вправе разочаровывать публику? Не так ли, Палач? Народ отчаянно жаждет обещанного представления после долгого, болезненного ожидания. Время пришло! Бедняги бесспорно достойны зрелища, ведь добрым горожанам так по вкусу, так любы муки, так сладок вид страданий. Я знаю, я уверен: за годы они не только безгранично полюбили, но и возненавидели меня. Они боготворят меня за то отвращение, которое я неоднократно внушал им, неизменно оставаясь живым после казней, вернее, после каждого раунда бесконечной и жестокой игры, из разу в раз свершаемой правосудием с их наивного неведения и с их же молчаливого блаженного согласия. Я ненавижу их за любовь и... люблю за ненависть... Ещё бы, я – Жертва! Агнец для заклания. Вечный агнец... Remember![1]»
Фанфары. Дробь барабанов. Мы слушаем магистратского глашатая, подробно, в самых мельчайших деталях, зачитывающего список моих преступлений. Затем - оглушительный залп из полусотни крепостных пищалей, нервный рёв взбудораженной толпы, взлетающая к облакам россыпь разноцветных шаров, отпущенных на волю...
Первый акт знаменательной драмы был сыгран на весьма достойном уровне – эффектно, жестко, познавательно и, конечно же, надолго запомнился присутствующим счастливцам... Поначалу меня иступлено секли сыромятными плетьми молодые, рьяные подмастерья. Весело и неутомимо порхали вокруг невесомые брызги крови, купаясь в ласковых лучах утреннего солнца. Грубые нити арестантской рубахи под ударами бичей послушно переплетались в причудливые фантастические узоры: крест-накрест с розовыми волоконцами казнимого мяса. Помню: мне было больно, невыносимо больно, моментами до отчаянного вопля, до нечеловеческого визга, но в то же время... удивительно уютно и покойно.
Мой друг примерялся к предстоящей работе: с пытливым (чем не каламбур?!) любопытством наблюдая за экзекуцией, пытался трезво оценить степень своих возможностей, изучал допустимый порог моей боли и скрупулёзным образом просчитывал границы слабости своей жертвы...
Тем временем сноровистые помощники крепко поколотили меня палками. Били преимущественно по голове, да так, дабы из размозжённых ушей и сломанного носа лишь слегка проступила кровь – всего несколько капель – ни на йоту больше. Нет слов, исполнили они увертюру как опытные музыканты – талантливо, виртуозно, на диво изящно! Минуту спустя, покорно подчинившись команде своего господина, подмастерья отложили булавы, ободрали с меня остатки окровавленных одежд и окатили водой из приготовленных заранее вёдер. Затем, совершенно обнажённого, примотали ремнями к скелету давно соскучившейся по человечине дыбы и растянули. Хорошенечко растянули, что говорится, от души…
Вот тогда-то я не смог больше сдерживаться и истошно заорал... Возопил. Лазарем проревел аллилуйю, задыхаясь от мутноватой тяжести накрывавших с головою волн, от атакующих разум разнородных масс: девятого вала запредельной, невыносимой боли и зыбкой ряби неземного блаженства.
Зрители по достоинству оценили предоставленное удовольствие и восторженно зааплодировали, как бы поднося к ногам маэстро заслуженную дань его высокому искусству.
Кости мои громко хрустели, выскакивая из суставов. Кожа с сухим треском рвалась, открывая солнцу уродливые нагноения старых ран. Сухожилия натянулись упруго и пели, словно тугие скрипичные струны. Голос мой звонко вибрировал в унисон... Вот теперь площадь возликовала по-настоящему. Аплодисменты ещё только начинали переходить в овацию, когда я сумел собраться с остатками духа, выхаркнуть изо рта вязкий, кроваво-бурый сгусток, и попасть в заранее намеченную цель - на чёрный бархат палаческого платья...
Я захохотал – демонически, презрительно и страшно, потом на минутку умолк, сосредоточенно выпуская в небеса перламутровые пузыри из сложенных трубочкой перебитых губ. Пальцы сами собой сплелись в неприличном жесте...
Как изменчиво настроение плебса! Теперь симпатии всецело принадлежали мне: наглой, упрямой, непокорной Жертве. Толпа зашлась в многоголосом вопле, дурея от охватившего её вдруг дикого восторга. Женщины с горящими в необъяснимой страсти глазами бросали мне букетики полевых цветов, жадно тянулись руками к эшафоту, отсвечивая сквозь вырезы кружевными, пахнущими разгорячённой сдобной прелестью корсетами.
Палач же, вроде бы не обращая внимания, обтёрся обшлагом и тихим голосом повелел снять меня с дыбы. Нежно, подобно старому доброму другу, склонившись надо мной, Палач провёл влажной губкой вдоль моих потрескавшихся губ. Оттёр запёкшуюся кровь с разбитого до кости лба. А потом мягко огладил рукою рваные шрамы, сплошь покрывающие поверхность моего торса. Сквозь прорези в маске, я случайно уловил его мимолётный, как будто бы полный сострадания, но в то же время и странно недоверчивый взгляд.
«Чему же ты не веришь, Палач? - пронеслось в мозгу. – Неужели сомневаешься, что я всё ещё способен на равных бороться с тобой?»
«Ха...!» – беззвучно содрогалось изломанное пытками тело, пока шустрые подручные деловито прилаживали пеньковую петлю к моей многострадальной шее. Палач ухватился за ручку ворота, и медленно провернул механизм. Сухо затрещала шестерёнка храповика, и верёвка туго натянулась на деревянных блоках. Птицей вознесло меня вверх - к голубым небесам, ближе к Господу, поближе к желанной и недостижимой для меня пока ещё Смерти. Я, что было сил, уцепился руками за грубую верёвку, крепко перехватив её над головой, и подтянулся насколько смог, не позволяя петле затянуться как можно дольше. Но всё равно силы постепенно оставляли меня, и шею, наконец, плотно сдавило грубой волокнистой плетёнкой. Воздух больше не мог напоить лёгких, живительный кислород перестал поступать в кровь. Больные усталые глаза мои начали потихоньку вываливаться из своих орбит – огромные бело-голубые шары, опутанные красными прожилками капилляров... Лицо чрезвычайно напряглось и побагровело, нижняя челюсть безобразным образом отвисла, а из-под синего, раздувшегося языка полилась густая липкая слюна. Члены подвешенного на виселице тела в последний раз напряглись и задёргались в предсмертном танце. «Какая сладкая смерть...!» - последнее, что успел подумать я...
Палач внезапно освободил стопор лебёдки, и я бесчувственным кулем рухнул на твёрдый настил эшафота: раздутым от нечеловеческого напряжения лицом - в свою кровь и жёлтые соплищи, грудью лёг в бурую лужицу натёкшей под виселицу слюны.
Глядя на бесславное воскресение, Господь нервно улыбнулся, а Старуха Смерть брезгливо фыркнула и, в который раз уже, отвернулась от меня...
Под рёв экстатирующей толпы и лай ополоумевших псов, опьянённых духом живой человеческой крови, меня швырнули на вонючую солому подкатившей к эшафоту повозки. И отправили в острог: заживлять раны, приходить в себя. Передышка, антракт… до завтра.
***
Стоило только ощутить телом привычную шероховатость тюфяка, как я тут же забылся в тяжёлом горячечном бреду. Во сне меня неотступно преследовали неведомые существа, вернее, их неясные, смутные тени. Призраки горланили непристойности, гоняясь за мной по узким лабиринтам древних руин, нервно размахивая блестящими ножичками и пистолетиками. Затем облепили сотнями липких щупалец, повалили наземь, привязали за ноги к хвосту необъезженной кобылицы и пустили ошалевшую тварь вскачь по пыльной дороге. Потеха началась. Правда, зрителей не нашлось, лишь очень смутно знакомый мне отшельник стоял в грязи на обочине, разодетый в нелепую рванину, и, словно предупреждая меня о чём-то, испускал яркие блики, отражая их осколками разноцветных стёклышек, врезанных в рукоять дорожного посоха: «Ты - жертва!»
«Ты - жертва!» - вдруг послышалось в завываниях холодного ветра, несущегося со склонов белеющих вдалеке гор... Капельки мёртвой воды размеренно падали в дорожную пыль, вытекая из узкого горлышка клепсидры, и грустно шептали мне по-гречески в такт: «Ты – жертва, ты – жертва, ты – просто жертва... вот...» Ветхие скелеты бесчисленными полчищами выползали из таинственных бездн платяных шкафов, а их выбеленные временем кости глухо бренчали, словно кастаньеты лихих танцовщиков: «Ты - жертва! Ты...» Дикий степной ковыль, без спросу пустивший корни на моей безымянной могиле, тихо покачиваясь на ветру, напевал заунывную песню: «Спи... спи... Ты – жертва...!» Быстрый коршун зло проклекотал, вынырнув из-за тяжёлых туч: «Ты – жертва, жертва, жертва...!» Нестройный хор обступивших меня фантомов крепчал, набирал силу, с каждым мигом становился всё громче и яростнее: «Мы все - жертвы! Мы так желаем стать жертвами! И ты, брат, просто жертва, как все, как и все мы... Просто жертва... просто... смирись...»
Прошло немало времени, но измывательство всё продолжалось и продолжалось. И вот наступил тот миг, когда я не на шутку устал... по-настоящему утомился от навязчивой какофонии, устроенной незваными пришельцами, нагло ворвавшимися в священные приделы храма, храма моего собственного сна. Я попытался приостановить биение своего сердца, попробовал наглухо захлопнуть дверцы уходящего сознания. Затем мне захотелось отключить совсем так донимающие меня посторонние звуки... А когда из недр изорванного мучителями уха на свет божий выполз кудрявый таракан, выряженный в розовое полупрозрачное неглиже (да-да, представьте себе!) и страшно выпучив карие глаза, нагло потребовал чашечку кофе со свежим кусочком «Дор Блю»…[2] тогда я не выдержал и выкрикнул изо всех оставшихся сил, заорал в голос, обращаясь к назойливым теням и призракам: «Хватит! Прочь! Изыдьте! Это вы – обыкновенные жертвы! А я - нет! Я – ЖЕРТВА!» Закричал и... очнулся...
В неверном, дрожащем свету свечного огарка над убогим ложем моим склонился Палач. Он так по-домашнему пах терпким мускатом, сладкой корицей и корнем имбиря... Да-да! И ещё чем-то, неуловимо знакомым, приятным, непостижимо приятным... Нежностью? Уютом? Лаской? А, может...? «Нет! – внезапно озадачился я фантастической догадкой. – Неужели этот странный Палач – Женщина?!»
А Палач бережно втирал целебную густоту заморских масел в поры моего тела. Врачевал раны, не жалея драгоценных бальзамов, поглаживая седой пух моих висков и глубокие впадины щёк. Потом целовал кожу вокруг воспалённых век и потрескавшиеся, спёкшиеся сукровицей губы. Ласкал шею, ободранную грубой петлёй. Его присутствие каким-то непостижимым образом расслабляло, успокаивало меня, утешало. Палач умудрился исподволь коснуться кончиками умелых пальцев к каждой из трепещущих от боли клеточек моей души, приподнял падший было мой дух, дал испить из губ своих ещё одну сладкую капельку – пьянящий нектар надежды, снова подарил мне веру в вечную любовь. А потом, уходя, и замерев на короткое мгновенье в чёрном проёме дверей, тихо прошептал, одними губами, в окружающую нас беспристрастную темноту:
«Show must go on»!
И... улыбнулся.
О-о! Да! Ты действительно Настоящий Палач! Вот теперь-то я и на самом деле всецело могу доверять тебе. Я горжусь тобой. Я лю... ...те...
***
- Оторвать ему мудя! Четвертовать! Оскопить, чтоб другим неповадно было! – вопили милые дамы, подбрасывая в воздух кисейные шляпки.
- Кастрировать мерзавца! Разобрать на кусочки, и выпустить уроду кишки! – выплёскивали мордастые господа свои сокровенные пожелания, гулко топали сотнями жирных ног и беспрерывно поглощали свиные сосиски, прихлёбывая дармовое деревенское пиво.
- Отлезать плидулку-улоду яйцы! Намотать киски на эсафот... – вторили своим родителям, одуревшим в ожидании пляски крови, их чистенькие и послушные чада. Мои… славные дети...
Лишь одна барышня смогла найти в себе силы смолчать средь этого бедлама: спрятала тёплые слёзинки, выступившие из-под ресничек, в тонкий батистовый платок и, пробравшись сквозь толпу, улизнула с площади. Убежала, придерживая дрожащими руками, только начавший расти животик. Потом, всхлипывая и дрожа, свернула к ближайшему костёлу. Для того чтобы поставить свечку. Тонкую восковую свечку... уж я-то верно знаю! Интересно, а знает ли об этом Сам?
Палач окинул площадь взором, требуя от зрителей тишины - безоговорочной, абсолютной. Забавно, но ему даже не пришлось произносить слов. Он не отдавал команд, а лишь поднял руку - торжественно и повелительно: так вздымают жезлы генералы на военных парадах. Толпа смиренно и, как показалось мне, охотно повиновалась, напряжённо и чутко застыв в сладчайшем предвкушении. Палач молниеносно взмахнул другой рукой, оглянувшись мельком на шеренгу барабанщиков, и те синхронно и чётко начали отстукивать торжественную дробь. Ещё один взмах - в оркестр вступили горнисты.
Двое помощников, подхватив под ослабевшие плечи, церемонно провели меня вдоль ограждения (будто неведомое экзотическое существо), продемонстрировав напоследок зрителям. Затем подтащили к плахе и с силой опустили на колени: «Молись!» По традиции сорвали цепочку и кипарисовое распятие с шеи – ничто не должно мешать правосудию! А потом наклонили вперёд, уложив на выщербленную колоду: головою точно в специально предназначенную для этого полукруглую выемку. Давнишняя моя знакомица Старуха Смерть теперь уже действительно не на шутку заинтересовалась и жадно глянула с небес на землю голодной пустотой своих глазниц...
Палач взмахнул секирой. Замер на мгновенье, словно задумался, театрально выдерживая финальную паузу. Легкомысленные солнечные зайчики налетели, выскользнув из-за вдруг расступившихся туч, и, отразившись от поверхности дамаска, озорной россыпью упали на море голов, беспокойно волнующееся внизу. Потрясённые зеваки втянули в себя воздух и замерли, как в столбняке, молча и недвижимо, похожие на стадо баранов, пребывающее в тупой и мрачной растерянности. Удар! Голова отделилась от ставшей ненужной уже оболочки тела и, подпрыгивая на стыках, скатилась по узкому лотку в корзину, доверху наполненную душистыми опилками. О-ох!!! Зрители разочарованно выдохнули… Дамы обиженно поджали губки. Господа, поперхнувшись сосисками, недовольно загудели. Обманутые в ожиданиях дети расплакались навзрыд, будто жалуясь кому-то: «Ну как же? Ведь мы жаждали Зрелища!»...
«Милосердия!» - окинул палач презрительным взглядом волнующееся стадо... Осторожно приподнял отсечённую голову со дна корзины, чтобы попрощаться, навеки... Стряхнул облепившие кожу опилки, преподнес печальный обрубок ко всё ещё скрытому маской своему лицу и, придерживая за холодеющие виски, поцеловал меня в губы...
А радость... она расплескалась повсюду. Расцвела красными, алыми, багровыми бутонами и причудливыми розовыми соцветиями. Мир пропитался светлой радостью, словно банная губка, насквозь, включая самые сокровенные свои устои, и, наконец-то, вроде бы полностью насытился. Даже Палач не уберёг холёных рук, те тоже вымокли в нечаянном счастье. По локти. И счастье стекало, проистекало из них, медленно капало наземь… лилось и сочилось... Полноводными лужицами несвернувшегося блаженства залился городской эшафот, по-праздничному выряженная плаха и древняя брусчатка мостовой. Деловито и мрачно расходились по домам зрители - молчаливые, покрытые прекрасным багрянцем с макушек и до самых пят. А парочка озорных алых капелек сумела достать до неба – раскрасило в горячую крапинку пролетавшее мимо пушистое белое облачко... Finita! Могильщики, ловко орудуя крюками, стащили с эшафота обезглавленное тело, и бросили в развёрстые пасти скулящих псов...
Господь недовольно нахмурил всклокоченные брови, почесал кулаком бороду, размышляя, похоже, о чём-то очень и очень-очень важном, затем медленно отвёл взор от осточертевшей земли и снова задумался о своём, о вечном. Смерть же ликовала: торжествуя, смеялась в голос, задорно отплясывала джигу и громко хлопала в костлявые ладошки...
Но... Что это?
- Поглядите! Люди, смотрите же! Его глаза, глаза!
Веки мои вздрогнули, затем затрепетали и приоткрылись. Очи, чудесным образом освобождённые от Хароновых шор, вдруг вспыхнули изумрудным светом, на короткий миг озарив вселенную, а потом вопросительно заглянули в таинственную, так и неразгаданную ими бездну - в тёмный омут чужого взгляда, как будто и не совсем чуждого, но... Ожившие на мгновение губы зашевелились, разомкнулись с трудом, а потом… медленно прошептали в последнем печальном придыхании... чуть слышно прошептали, с наивным и страшным упрёком: «Как ты посмела усомниться во мне, Женщина? Гляди! Ведь я всё ещё жив, и лишь я –
Настоящая твоя, Вечная Жертва!»
Романс
Автор Теплицкая ЛидияПообещайте мне ,прошу вас!
Заворожу, затмлю, замру вас
И удивляйтесь - вы готов?
Пообещайте мне любовь!
Ну что вам стоит? Что вам стоит?
Вас перспектива беспокоит?
future наплывает вновь.
Пообещайте мне любовь!
Я так обманываться рада.
Скажите только, что готов
До края, рая, но преграда...
Я краски яркие ношу,
Так удивительно порхаю
Пообещайте мне, прошу!
Я на огонь лечу и знаю!
Пообещайте мне любовь!
И обманите - я желаю!
Меня не хватит на костёр,
Я только крылья потеряю.
Без крыльев бабочка -
Укор красотам листьев и отрава,
Великолепная дубрава,
Прости!
Метаморфоз мой скор!
- Бога, Бога! – звонко разнеслось по двору. – Чиклет нашёл Бога!
Благая весть явилась из тенистых глубин фруктового сада. Она вдруг выскочила из-под яблоневых ветвей на залитую солнцем площадку, внезапно, словно свежий прыщ на не знавшей ещё диатеза попе. Вывалилась на белый свет в лице загорелого, перемазанного гумусом чада, а затем широко раззявила свой младенческий ротик и альтом проревела на всю округу:
— Теперь у Чиклета есть Земляной Бог! Бог! Бог!!!
Услыхав этот трубный глас, Пётр с Бастиндой кубарем скатились с крыши полуистлевшего сараюшки, за черепичным коньком которого уже вторую неделю втайне учились целоваться, и благополучно приземлились в стожок прошлогоднего сена; рыжеволосая Маниока (да-да, та самая Маняша Клажницкая из «два длинных, два коротких»), прекратила извечное вращение талией, позволила обмотанному изолентой восьмидесятикопеечному хула-хупу свалиться с себя наземь и, возглавив передовой отряд свидетелей чуда, поскакала на одной ножке в поисках источника очередного вселенского переполоха.
Даже Виталь, мой беспокойный сосед – нигилист от рождения и двоечник по натуре, разом презрев и блинный бойкот мамаши, и даже угрозу спонтанно-ременного отцовского взрыва, сорвал с переносицы очки-лисапеты, сунул их вместо закладки меж страниц, и торжественно прихлопнул хвост ненавистной арифметике. Затем, не на шутку заинтригованный, высунулся в распахнутое окно, перегнувшись с риском для жизни поперёк подоконника.
— Покажь, покажь! – суетились вокруг босоногие девы. – Дай подержать…
— Дзы-ы-ыко, дзы-ы-ыкински!
— Ой, бабы-ы-ы, бабоньки, я боюсь, боюсь!
— И я!!!
— Какая прелесть! – вскричала Маниока.
— Фу, гадость! Тоже мне Бог… фу… — кривилась Бастинда, нервно оправляя пальчиком непослушный локон. Указательный перст свободной руки эта новообращённая протестантка, только вот-вот ещё, две минуты назад, предававшаяся смертному сарайному греху, патетически, в сопровождении многозначительного вздоха, воздела к небу.
Девочки охали, ахали, вздыхали (ничего особенного: обычные бабские штучки), одни прослезились от избытка чувств, другие с опаской тянули ладошки к неизвестному божеству, желая поскорее причаститься к великой тайне: желанной, притягательной, но одновременно — пугающей. Парням же ничего пока не оставалось, как только толпиться на импровизированной галёрке, оплёвывать грядки с цветущим чесноком и тихо гудеть меж собою, пряча за скептическими ухмылками следы глубочайшей досады. Ну, а сам я, как мог, в одиночку держал оборону, стараясь не удостаивать преференциями никого из нахальных паломников, не позволяя, пусть даже случайно, хоть как-то обидеть Его.
Прошло не так уж много времени, как вблизи будто щёлкнуло электрическое реле. В воздухе резко пахнуло о-три, свежим фосфором и серой. Нечто, едва уловимое, переменилось в настроениях обступившей меня ребятни: сильнейшая половина зевак стала потихоньку выходить из оцепенения, вызванного изначально элементарной завистью, а во-вторых, или, может даже, в-третьих, — известной конкуренцией мальчишеских самолюбий. Простым ли напором загорелых тел, упорством ли, хитростью, но этим юным пародиям на самцов Homo Sapiens удалось-таки оттеснить прекрасный пол в сторону от чудесного артефакта, извлечённого мною из-под капустного листа всего лишь несколько минут назад.
Будущие творцы мировой истории не надумали постыднее ничего, чем обрушиться на моё маленькое земляное чудо с такой оголтелой критикой, граничащей со святотатством, а вернее, с такой дичайшей обструкцией, что ситуация во дворе сразу же обрела вид древней фарисейской игры - грубой интриги, оканчивающейся по-обыкновению пошлой провокацией, скорым судом, и побиванием камнями никому не нужного, ни на что не годного и никем не званого апостола...
— Да ну, братва, фигня какая-то…
— Отвали!
— Ты чо, блин?
— А сам?
— Ме-ме-ме, бе-бе-бе, — ни с того ни с сего разошёлся Борька (друг ещё называется!), демонстрируя то мне, то притихшим девчонкам свой змеиный язык - длинный, ярко-жёлтый от бабушкиных поливитаминов.
— Не лезь, — я неловко отмахнулся от насмешника, заехав тому случайно локтем по рёбрам.
— Тощий, тощий – псих психованный, баран подкованный! — обиделся иуда и на всякий случай отскочил назад.
— Говорил же: не лезь…
— Ну, чё там у тебя, Чиклет? Небось, опять галдышку собачью нашёл и радуешься? – бросил мне с вызовом жиртрест Петруччо. – Давай сюда, заценю.
Наизлейший враг мой, словно чувствуя складчатым своим и потным затылком поддержку своих коллег-завистников, потянулся было грязными корявками к Земляному Богу, но я твёрдо решил не сдаваться и крепко-накрепко сжал ладонь в кулак, оставив внутри лишь небольшое пространство — с тем расчётом, чтоб Бог мой мог двигаться и дышать. Затем, отступив на пару шагов, я уперся тылом в узловатый яблоневый ствол:
— Фиг тебе! Не дам – слугой не нанимался!
— Ты чё, блин, опух, тощий? Совсем страх потерял? – Петька наплывал на меня своей громадной, четырнадцатилетней выкормки тушей, будто эскадренный броненосец на хлипкую шхуну. – Гони сюда Бога, да поскорее, пока по мордасам не отхватил!
— Нет… — на мгновение мне стало страшно, очень страшно. — Бога не отдам!
— Врежь, врежь ему, Петька! – хохотнула из-под панамы Бастинда: нервически и безапелляционно. – Ой-ой, тоже мне Бога себе нашёл, тьфу! Дурак психованный… Бог — он в церкви живёт!
— Врежь, врежь, — подхватили мальчишки. – Давай, давай!
— Короче, Чиклет, слышишь? В последний раз тебе повторяю!
Виталь заорал было из окна, что за меня всем козлам задницы порвёт, но был схвачен за ухо откуда ни возьмись явившейся мамашей и волоком оттащен прочь. Несколько секунд спустя из-за кулис второго этажа раздался посвист режиссёрского кнута и жалобный бас ударной установки.
Не успел я и глазом моргнуть, как Петруччо вынул из кармана свой финский ножичек, выточенный на днях его братом-зеком из старого паровозного клапана, подошёл и ткнул меня в живот:
— Вот тебе за Бога!
Мне даже не было больно. Мне вообще было никак. Под истошный визг окружающих поле боя девчонок и рыдание дворовой мелюзги я медленно сполз спиною по стволу антоновки и, не разжимая кулака, потерял сознание.
***
Спасибо доктору: он не позволил санитарке выкинуть Бога, но аккуратно уложил того в баночку для анализов, а мама нанесла ему травы. Травы и капустного листа.
Навещая меня, мандарины мама тоже оставляла на тумбочке — по традиции, но сам я в те дни питался лишь через катетер-трубочку, а все фрукты и прочие вкусности дарил соседке по палате — девочке с красивым, но необычайно бледным лицом и с лямблиями в печени. Ей даже уколов в день делали ровно на три больше, чем мне. Ещё бы, ведь её не хранил сам Бог.
Дни в больничке тянулись нудно, порою казалось, бесконечно. Бог тихо похрустывал себе в баночке дарёной маминой капустой и в разговоры со мной не вступал. Единственная наша дискуссия состоялась сразу же после того, как умерла бледная девочка с лямблиями.
В ту душную июльскую ночь моя соседка вдруг начала страшно хрипеть, биться затылком об изголовье, обрывая в последних судорогах питающие её болезнь пластиковые трубочки. Потом девчонку вырвало печеньем, желчью, ещё чем-то. Спустя минуту-две (врачи так и не успели добежать, несмотря на мой тревожный вызов) юная страдалица, наконец, отмучилась и тихо выпрямилась в своей кроватке, уставив в потолок открытые настежь голубые, но безжизненные, увы, тепеть глаза, а в самом уголке её измождённых губ глупо оранжевела одинокая мандаринная корочка.
Утром, не удержавшись, я спросил Бога:
— Почему так?
— Видишь ли, Чиклет: я ещё слишком маленький Бог и не имею сил воскресить её.
— А если бы ты был уже Большим?
— Ну, тогда за большими делами вряд ли бы я углядел маленьких, — тяжело вздохнул мой Бог и уполз под травинку, чтобы я его больше не беспокоил.
С тех пор мы не перекинулись и парой слов. Я не возражал, ибо понимал: Богу – богово. Понимал и принимал всё как есть.
Потом умер Борька, от какого-то странного, скоропостижного августовского гриппа. Следом – Бастинда, свалившись, возвращаясь из гостей, с пригородного перрона под проходящий мимо электропоезд. Петруччо так и не сумел прижиться в «малолетке», был «опущен» по ходу и в одну прекрасную ночь удавлен под нарами казённой подушкой.
Все эти новости приносила мне мама. Глупо успокаивая меня, она называла иудушку не иначе как Боренька, а размазанную по дачным шпалам иудицу – бедная Танечка. Про Петьку, правда, мама сразу и честно заявила мне: «так ему и надо». А меня отчего-то нисколько не интересовало мнение Бога в связи со всеми этими странными инцидентами, тем более, что в последние дни тот как-то странно поутих, стал твёрдым, серым и недвижимым.
Пока Бог спал, я решил написать евангелие, ведь всё же я был самым первым его апостолом, как-никак. Маниока – вторым, но пока что даже не догадывалась об этом. А Виталь мог запросто бы стать третьим, если б не был таким прожжённым лодырем, да ещё и второгодником впридачу.
***
Евангелие
Создал Бог Бога.
Из утренней росы, из детской слезы и капустной грядки. Нарёк имя ему – Земляной Бог, и положил под корень.
И это было единственно верно.
Ибо Главный Бог владеет горним, а Земляной – дольним.
Главный — немного до и бесконечно после,
Земляной — исключительно здесь и сейчас…
***
Потом умер я. Уровень лейкоцитов в крови сначала резко поднялся, потом так же резко упал. Медики, как всегда, забили тревогу: забегали, засуетились. Кололи антибиотики, адреналин и ещё чёрт те что, ставили капельницы с физраствором, но… сепсис всё равно победил.
Сепсис всегда побеждает маленькую жизнь, если на сердце той таится большая обида.
Бог проснулся, пообсох минут с двадцать, затем расправил белые, с двумя чёрными пятнышками крылья, выбрался из банки, взмыл через форточку в небо и помчался вослед мне – своему первому свидетелю.
Ибо что такое Апостол без Бога? И что такое Бог без Апостола?
***
Евангелие от Маниоки
…Он был хороший.
Не дал погубить Бога.
За это Бог полюбил его…
Ивангиле от Виталя
Двашды два – пять.
Отныни и ва веки виков
Аминь…
ГОСТЬ У КОСТРА
Автор Тамара Кошевая
Речка жизни впадает в устье,
По судьбе расставлены вехи…
Я умею грустить без грусти,
Веселиться даже без смеха.
Быть простой, но без примитива,
Умной, но без заумной речи,
Без «красивостей» быть красивой,
Развернув усталые плечи.
Я умею ломать привычки,
Быть и зрелой, и очень юной.
Я умею одною спичкой
Развести костерок уютный.
Облака в этот день погожий
Мне напомнили птичью стаю…
Посиди со мною, прохожий,
Я тебя к огню приглашаю.
Не обжечь, только дать согреться,
И задеть, как струною тонкой,
Не стучать по мозгам, а к сердцу
Достучаться совсем тихонько.
Жаль, людей, на меня похожих,
Я встречаю всё реже, реже…
Что глядишь на меня, прохожий?
Мысли вслух непривычно режут?
Озадачен – не одурачен,
Словно тень от собственной тени.
В твоём мире… там всё иначе –
Без костров и без откровений.
Там слова пропитаны ядом,
Из ручья не напиться горстью…
Не уходишь? Садишься рядом?
Вот и славно. Я рада гостю.


