Стиль. Смысл. АртПерсона

	  
Под утро песчаные  пляжи пусты,
Чуть теплится алым восток.
Из волн океанских с разбега  киты
Бросают себя на песок.
Кто гонит из вод великанов таких,
Толкает на верную смерть?
Бегут от сварливых, недобрых китих?
А может, мечтают взлететь,
Как птицы, хвостом упираясь в волну,
Но воздух тяжёл и тягуч?
И, ткнувшись,  в колючий песок, как в золу,
Смиренно лежат  на  боку,
Похожи на древний, забытый ковчег.
Над ними бездонная высь…
Спросил я однажды такого: «Зачем?..»
Он взглядом  послал:  «От&бись!»

07.2020 г.

 

	  

Над деревней ветер воет,

На трубе сидит метель,

То протяжно как-то ноет,

То рычит, как дикий зверь,

То с трубы она сорвётся,

По дороге, да клубком!

То вдруг в двери заскребётся,

Всех пугает в доме том.

Люди в страхе на колени

Пред иконой упадут,

И в молении без лени,

Ночку всю-то проведут,

Чтоб отвёл Бог все напасти,

Силы тёмные отвёл,

Чтоб не дал он бесам власти,

Чтоб за дверью зверь ушёл,

А метель вовсю хохочет,

Белый снег летит кругом,

Теми ставнями грохочет,

Заметает снегом дом!

Ну и шуточки, однако,

Разразились небеса?

Было в той деревне всяко,

Но такие чудеса!

Всё ж ступай, шалунья, с миром,

Озорством напуган люд

Но, коль будешь ты задирой,

Рано-поздно, но побьют!

И метель пошла тихонько,

А за нею ветер брёл

И, с оглядкою, легонько,

За собой следы замёл.

 

Автор: Виктор Шамонин-Версенев
Читает: Александр Водяной

 

 

	  

 

Светлая память Александру Ибрагимову

Чистит лисички Наташа,
А Саша читает стихи.
На фоне ромашек- букашек,
Мы счастливы, как дураки.

Мы завтра пойдём по душицу,
Навяжем целебных пучков,
Повесим в тенёчек сушиться,
Чуть-чуть потеснив паучков.

А после с собакой Акбаром
Пойдем по тропинке к Томи.
Две просто семейные пары,
Обычные пары с детьми.

Но вечером сосны сомкнутся
Послушать, как рифма звенит,
Как сладостно в Божиих руцех
Стихи напевает пиит…

	  

Молчим, что пора нам расстаться -

любое бессмысленно слово,

а божья коровка на пальце,

как алая капелька крови.

 

Запуталось солнце в трёх соснах

и светит всего вполнакала,

у каждой любви своя осень,

вот наша с июлем совпала.

 

Смиримся - всё лучшее спето,

нас просто судьба обыграла,

на память оставило лето

морщинки и бронзу загара.

 

И всё бы сложилось иначе -

будь мы с тобой вольные птицы...

а небо высокое прячут

для нас васильки за ресницы.

 

 

Валерий Мазманян

	  

                                                                                                                                  176

Ковыль. Колючий холод звёзд.

Курганов скифская печаль.

Ступают кони в лунный плёс.

Скрипит колодезный «журавль».

 

                  Гулка и так прозрачна тишь,

                  Что за версту услышу дверь…

                  Хотел позвать: «Ужель ты спишь?..»

                  Но не теперь.

                  Нет – не теперь…

                                                                                          

 

2008

	  
-1-

Мечта моя, мечта моя, мечта -
ты девочка со складкою у рта.

Ты девочка в хитончике, босая,
не уходи к другим, меня бросая.

Ты так легка в измене и в коварстве,
ты шлюшка из таверны в древнем царстве,

ты проститутка с берегов Боспора,
ты поцелуй за гранью разговора.

Ты губы вишен через вишней листья.
И рыжая твоя причёска лисья

мелькает тыщу лет в степи, и греки
вдруг открывали смеженные веки.

И думали - опасное оно,
когда не разбавляется, вино.

Увидеть можно нимфу, а потом
пол-суток будешь нервно дёргать ртом.

Поскольку для меня лишь ты - и вот
меня целуешь в пересохший рот,

и слаще мне элладского вина
твоя, мечта, полынная слюна.

-2-

Покатилась бусинка в край далёкий.
Я теперь без бусинки одинокий.

А она всё катится степью спелой,
а она всё катится каплей белой.

И она теперь ведь - одна на свете.
Рано-поздно бросит любовник-ветер.

Рано-поздно нанижется на травинку.
Потеряет радость свою - тропинку.

А держалась бусинка на аорте,
на её гайтане, да в старом чёрте.

И теперь он ходит больным да слабым,
обнимает плечи он скифским бабам.

И текут по венам его свинцом
небо и земля - голубым Донцом.

И стрелу достал и глядит с улыбкой
половецкий всадник за гранью зыбкой.

-3-

Всё спокойно, спокойно,
не дрожит ни листа.
Бессарабская дойна,
взгорок возле креста.

Всё не очень серьёзно,
но умру я всерьёз,
вот и смотрит бесслёзно
бессарабский Христос.

Помнишь, как танцевала,
пела песни навзрыд,
каблучки поломала.
Что там в небе горит?

Православная вера
запрещает смотреть,
как звезда Люцифера
может сладко гореть.

Всё спокойно, довольна,
щиплет травку овца.
И одним только больно
в небе звёздам Отца.

-4-

Не видел я лондонской птицы,
не видел, как в Глобусе рвут
зашедшему сердце - страницы,
и ныне сверх-модные тут.

И крепко запомнил ресницы
девчонки, чья юбка длинней,
чем улица пыльной станицы.
Но я не женился на ней.

Махнул ей из поезда детской
ладошкой. И хлынул в ответ
дорожной станицы Советской
печальный, но солнечный свет

ответной девчачьей ладошки.
Рванувшись, поехал вагон.
С печальной гримаскою кошки
девчонка глядела вдогон.

Пускай она будет Маруся,
а нет - так зовётся она
шотландской женою. Не струсив,
решала всё эта жена.

И кровь проливала с улыбкой,
и млеко лилось из грудей,
когда наклонялась над зыбкой
как всякая из матерей.

С такой же улыбкою-светом,
с каким проводила меня,
склонится она над Макбетом,
его ни за что не виня.

Увидит в глазницах что надо -
дорогу, телегу, гусей,
кубанскую гроздь винограда
и солнце над родиной всей.

-5-

Когда для нас придёт весна,
то Дон под майскою луною
качнёт седою головою,
хлебнув ростовского вина.

И Аграфена выйдет петь,
простая девка Аграфена,
ты прядь, не видевшую фена,
да поцелуями отметь.

Пока и я, и ты ещё
идём по пыльному майдану,
я тоже петь не перестану
и пыль мести своим плащом.

А дальше - травы и цветы,
и Аграфены брови чёрны -
пусть будет сын, в неё влюблённый,
не знать, куда уходишь ты.

И отчего светлы так плечи,
и отчего бессонны мы,
и ой, не вечер то, не вечер,
да с каждым шагом гуще тьмы.

-6-

Если девочке не петь,
кто тогда споёт нам, кто же?
Если волосы - не медь,
и созвездий нет на коже.

Если девка не рыжа,
Из-за девки, из-за рыжей,
кто попробует ножа,
захлебнётся алой жижей.

Если смерть не ходит тут,
где в ячменном чистом поле,
васильки её цветут
ради гибели на воле.


Ради схватки двух братьёв,
что решат друг друг в схватке,
полно горло соловьёв,
заходящихся в припадке.

-7-

Наташе

Ну вот и закончилась эта минутка.
Всё так же белеет ночная сорочка.
Чего ты хотела, Аксинья, Аксютка?
Чтоб длилась и длилась горячая ночка?

Сорочка всё та же, да только впитала
полынную кровь от помятой полыни,
и кровь эта ночью горячей хлестала,
и, что тут поделаешь, хлещет поныне.

Примятой полыни поломаны кости -
любовь - это, в общем, одна хирургия.
И ходят без жалости в летние гости
другие Аксиньи и Гришки другие.

 

	  
Tiomnaithe on Eastoin
do mo dhearthair beloved
Ergar.


Лишь родители скажут - согласье даём,
сразу замуж, из дому, как вольная птичка!
Успокойся, Руслан, мы не там поддаём,
где чирикала так бы, хлебнув, католичка.
Нам с тобой, если честно, совсем не баб.
У тебя есть Наташа, мою точно так же
я зову. И зашли в этот маленький паб
мы с тобой исключительно лишь из-за жажды.
Телевизор кричит. Но тебе до балды,
что с экрана звучит не ирландская джига.
В этом виски, в котором ни капли воды,
пьём горючее мы для сердечного МИГа.
Щас допьём, словно кельты, и сжав семь зубов,
что осталось у каждого... восемь? ну, ладно!
мы увидим, что город совсем не таков -
в нём по-кельтски воздушно, туманно, прохладно.
Восемь евро за пинту - цена как цена
для такого пушистого нежного пива.
Спорим, что подавальшица в нас влюблена,
но не знает - с двумя, если сразу, красиво?
И одобрит ли всё это старая мать,
простоявшая в древнем музее полвека,
и привыкшая польта дешёвые брать,
улыбаясь сдающим польта человекам.
К человеку в польте - только жалость у ней,
он в польте, но пришёл посмотреть на картины,
что висят по углам в полутьме в тесноте,
посетители - люди, хоть чаще - скотины.
Приезжают сюда, по музеям - бегом,
а потом - в рестораны, кафешки, по пабам.
Ах, как смотрит девчонка! Но будет облом,
если мы захотим... Поздновато нам к бабам.
Так давай посидим, словно в книжке такой,
где горят фонари и шумят выпивохи,
и красотка по ляжке каааак хлопнет рукой,
а потом - по груди! Эти чёртовы блохи!
Пред другими она разведёт, что должна.
Нам главнее торговая честность урода.
Щас смешает с водой! А какого рожна
смотрит криво на пару попов из прихода.
Да, по виду мы те ещё! Сукины, да!
Вид такой вообще - жрать пришли лоботрясы.
Мы же кельты с тобой. На фига нам вода?
А фонарик плюёт нам на древние рясы.
	  
                                                                                             Тивадар Костка Чoнтвари. Буря над Хордобадью.
 
 
 
 
 
Трамвай приехал
 
 
                   Н. П. и  Р. Г.
 
С каждым днём всё ближе чащи,
лотос белый на реке.
Только думаю всё чаще
о бейрутском старике.
 
Кто он – этот старый нищий?
Карфагенский мореход?
Вижу облачное днище
над огнём житейских вод.
 
Вижу – разными богами
вся исхожена земля.
Вижу берег, вижу знамя,
слышу крики с корабля.
 
А у нас хвощи и рута,
комары и тишина.
Далеко здесь от Бейрута.
Только видно из окна –
 
вот по улице восточной
не уходит, а пришёл
в час назначенный и точный
нашей вечности посол.
 
Сладко пахнет воздух дымный,
пахнет сладким табаком.
Чашка трубочки старинной
сжата смуглым кулаком.
 
И под вывеской кофейни –
в ярких тряпках мне кричат
приведенья приведений,
предлагают мне девчат,
 
предлагают морок нежный
и гашиш за семь монет.
Вижу город неизбежный.
Почему меня в нём нет?
 
Может быть, старик тот самый –
это я, и умер он.
И в последнем акте драмы
старой парою ворон
 
мы глядим на Таллин этот,
на траву, кусты, гараж,
на покрытый ранним светом
свет, уже не слишком наш.
 
 
 
 
 
 
 
Собака Баскервилей
 
 
Не ярды и не мили,
километры пути.
Собаке Баскервилей
отсюда не уйти.
 
Она в тайге на складе,
в военном городке,
в обратном детском взгляде –
она не вдалеке.
 
Она в году забытом.
Он до сих пор во мне –
на воздухе открытом
в исчезнувшей стране.
 
В тумане и в июле
провыл английский пёс,
тупой английской пули
сквозняк его принёс
 
на берег. На высоком
живёт он берегу,
за муравьиным соком
уходит он в тайгу,
 
выходит пёс на кручи,
где лотосы цветут,
туманы, словно тучи,
лежат в июле тут,
 
и резко пахнет солью
и гнилью от воды.
Идёт он с детской болью
за призраком звезды –
 
такой же призрак детства,
такой же детский бред.
И никуда не деться
тому, кого здесь нет.
 
 
 
 
 
 
Кафе Трансильвания
 
 
 
      Всем, кого я любил, люблю
     и уже нигде не перестану любить.
 
 
Если больше нету сил для жизни,
если вместо сердца голый лёд,
если облака ползут, как слизни,
можно взять билет на самолёт.
 
И в столице маленькой державки,
долетев туда за три часа,
на автобус сесть, прожив на лавке
солнце, полдень, ветер в волосах.
 
В маленьком туземном городишке,
меньше мерок даже той страны,
кончить все проблемы и делишки
в домике глубокой старины.
 
Заказать вина и мяса с кровью.
Выпить, захмелеть, почти уснуть.
Тишина сменяет многословье.
Подбородок тыкается в грудь.
 
Через веки виден вечер томный.
Пролетают мыши и пищат.
А внутри кладут в очаг огромный
кучу дров, те светятся, треща.
 
Освещают лица у обслуги,
освещают белые клыки
у случайной смугленькой подруги.
Ей слегка кивают старики,
 
словно намекают старожилы.
Это что-то тайное вполне.
Девушка меня целует в жилы
горловые. Где-то на луне
 
снова пролетают твари с писком,
и дрова трещат, и в голове
ощущенье радости и риска
и покоя розами в траве.
 
Ночь уже спустилась не сгустилась,
а раскрылась. Воздух свеж и прян.
И в подруге что-то приоткрылось,
не порок, не рана, не изъян.
 
Просто губы сочные, как нежность.
Просто на клыках играет свет.
Вся она сплошная неизбежность
сладкая, за несколько монет.
 
И она ведёт меня куда-то.
Светятся клыки. И мне больней
и нежнее мне. И я поддатый –
не пойму кивающих людей.
 
 
 
 
 
 
Повторного сеанса не будет
 
 
Коровы печальная морда,
трава достаёт до груди.
Но главное гибель Конкорда
у нас в эту ночь впереди.
 
Мы вместе с тобою увидим,
и может быть, что изнутри –
Конкорд конкурентов обидел
И слёзы сначала сотри –
 
охваченный солнечным светом,
летит он, не зная о том,
что парочка с летом-билетом
останется не за бортом.
 
Что ты, закусившая губы,
обнимешь меня, ив пике.
Увидим мы сельские клубы
внизу, в голубом далеке.
 
И скажешь, целуя и плача.
- Как здорово! Взяли билет.
Прикинь, это просто удача.
Сеанса повторного нет.
 
 
 
 
 
 
Бой-реванш
 
 
                              Наташе
 
 
Проплывает луна над кварталом.
До рассвета не спит человек,
всё на свете его задолбало –
час, неделя, и месяц, и век.
 
Он глаза в полусне закрывает.
Он не хочет ни спать и не спать.
Как бумажный фрегат, уплывает,
в ручейке уплывает, кровать.
 
Мимо столика с чаем и хлебом,
мимо радио, мимо окна.
В белом парусе, схваченном небом,
только ветер, рассвет, тишина.
 
Разбредаются с танцев гуляки,
мир таков, как гулякам он дан.
После танцев, уставший от драки
сердца с сердцем, подпрыгнет Сердан,
 
как воробышек в солнечной жиже
тёплой лужи пусть сердце поёт,
пусть летит он ни выше, ни ниже
и пускай долетит самолёт.
 
Шляпа сдвинута, красный затылок
так прикрыт от ударов судьбы.
В аромате кафешных опилок
пахнут жизнью вспотевшие лбы.
 
Человек умирает, без силы
возражать. Он доплыл. Он уже
слышит, как произносится Милый!-
из обветренных губ миражей.
 
Видит он, как летит серебринка-
самолёт. Сан-Мигель впереди.
Бьёт в затылок, в кроватную спинку –
ошалевшее сердце в груди.
 
 
 
 
 
 
Из Египта
 
 
                           Наташе
 
 
Боль в затылке и камни в желудке.
За районом дожди шелестят.
Из Египта тяжёлые утки
по огромному небу летят.
 
Нету в птицах ни капельки плоти.
Просто тени и крики. И вот –
фараон отдохнул на охоте
среди топких горячих болот.
 
Возвратился с добычей, могучий,
и художник ни ест и ни пьёт,
пишет всюду летящих сквозь тучи
и не может закончить полёт.
 
 
 
 
 
Елизавета
 
 
Долгое-долгое лето,
пчёлы в окно летят.
Пишет Елизавета
для молодых ребят
 
письма в стихах и в прозе.
Розы цветут у окна.
На королевской розе
ранняя седина.
 
Ветер летит, влетая
в строчки её письма,
музыка золотая
сводит её с ума.
 
Холодно мне сегодня.
Ветер. Балкон и чай.
Пишет мне эта сводня.
Требует Отвечай!
 
Что я отвечу, братцы,
милые пацаны.
Трудно мне разобраться
в бедах её страны.
 
Трудно давать советы,
в губы её целовать.
Мягкая Елизаветы –
с мертвецами кровать
 
манит, пугает, дышит,
словно голодный рот.
Елизавета мне пишет –
Елизавета умрёт.
 
 
 
 
 
 
После тёплого дождя
 
 
                     Наташе
 
 
Овеянный вечерним светом
плывёт многоквартирный дом.
С чего я взял, что мы на Этом?
Ведь я давно уже на Том.
 
Мы видим Тёмное как складка,
прожилка, мышца держит нас
в ладони боли, вечной, сладкой,
особенно заметной в час,
 
когда светлы глаза у Бога,
и после тёплого дождя
блестит кремнистая дорога,
в туман вечерний уходя.
 
 
 
 
 
 
Возвращение
 
 
-1-
 
 
Вечер. И мальчик взбирается вечером в гору.
Лёд под ногами. И сумерки стали огромной
зимней горой. Там ольха, известняк и орешник.
Ведьма запуталась в чёрных, как хлебные корки,
ветках кустарника. Хлебные запахи дома.
Запахи яблок, ореховый запах. Но дома
нет и не будет, пока. Задыхается ведьма.
Ведьма рожает. Рождается северный ветер.
Яблоко солнца в кровавой мокроте рожает
чёрная ведьма. И яблоко через лохмотья
светится слизистым боком. И чья-то собака
(Впрочем, ничья. Наплодили окраины псовых.)
хочет лизнуть красноту среди голого мрака, –
чёрная песня горы. И стоит на основах
горка, покрытая льдом. На земле-черепахе.
Панцирь трещит, словно чурочка в печке домашней.
Мальчику страшно. Вот дом! И привычные страхи
вдруг отступают. И подвига ужас бесстрашней.
 
 
-2-
 
 
Женские губы у древнего ветра.
Руки его под рубахами конных.
И хоровода зловещее солнце.
Будет, гречанка! Не плачь надо мною.
 
Слёзы не лей над растерзанным братом.
Слёзы оставят морщины на щёках.
Мать рассмеётся над нами как ведьма.
Слёзы отца потекут из Аида.
 
Сжалься, родная, как ветер, в который
я и упал, как на грудь горожанки.
Бледный сосок упирается в губы,
льётся оттуда июньская свежесть.
 
Женская молодость ветра, морщины
кожи июньской царицы летучей.
Голод свой вновь утолили мужчины
кровью, от соли и музыки жгучей.
 
Музыка вылилась в травы. Впитали
песню ковыль, медуница и маки.
Главная кровь не на остром металле.
Главную кровь не лакают собаки.
 
Главная кровь напевает закату
песню о том, кто пришёл без возврата
Ветер целует любимому брату
бледные губы под рёбрами брата.
 
 
-3-
 
 
Кошачье третье веко
и глаза тёмный газ
бессонниц человека
опять глядят на вас
 
в гостиничном угаре,
в казённой тишине.
И этот глаз подарен
тебе и ей, и мне.
 
На берегу Босфора
последний берег есть.
И девушки позора
кричат с него про месть.
 
Опять прилипли к стёклам
босфорские дожди,
и барышень Софокла
недолго ждать. Не жди
 
пощады. Рукомойник
глумится над башкой.
Прилёг в постель покойник
софокловой строкой.
 
 
 
 
 
 
 
Сестричка
 
 
Чезаре, Чезаре, милый мой парень –
в шёлке толедский кинжал.
Что говорят эти мерзкие твари?
С кем ты опять ночевал?
 
С этою девкой? Ферраркою сраной?
Богом клянусь и отцом,
в Тибре отыщут с кровавою раной –
суку с разбитым лицом.
 
С жутким лицом и глазами из смальты.
Нет, не из смальты. Без глаз.
Чтобы, любимый, её не узнал ты,
душу молитвой не спас.
 
Чтоб не узнал эту сучку, мой милый,
и не заплакал потом.
Только б не слышать, что вдруг подкосило
братика с ангельским ртом.
 
 
 
 
 
 
 
Гранд-Отель
 
 
                       К. Ер.
 
 
Городок вполне паршивый,
средиземный городок,
ходит хмуро дервиш вшивый,
смотрит с неба потолок,
 
куры роются в навозе,
берег, море, дальше мель,
но как дань великой прозе –
площадь, памятник, отель.
 
Гранд-Отель. За пыльной шторой
там зловещие дела.
Помнят бои год который –
эта дама умерла.
 
Бои помнят англичанку
с итальянцем юных лет,
англичанки сверх-огранку,
итальянца драндулет.
 
Помнят, что кричал, на ветках
сидя, белый попугай.
- Ах, бывает счастье редко!
Ты пока не умирай.
 
До прощального объятья.
До слезы из юных глаз,
и пока не снял я с платья
ослепительный алмаз.
 
Итальянец был помешан
на богатстве и любви.
Итальянец был повешен.
Что поделать, се ля ви.
 
Но порой на горизонте –
там, где пляж давно затих,
проплывает белый зонтик,
слышно шёпоты двоих.
 
- Я тебя люблю! Я тоже.
- Сколько им до Мировой
остаётся?
И прохожий,
слыша смех, бежит домой.
 
 
 
 
 
 
Джалло
 
 
 
-1-
 
 
                                  Наташе
 
 
Там в турецком отеле играет румынский оркестрик,
одинокая женщина плачет почти что, но всё же,
улыбается мне. А на греческой старой палестре
только ветер кидает ошмётки от сумок из кожи
 
и пластмассовый мусор. В отеле то сумрак, то ярко
бьют лучи по кровати, глазам, настроению, в губы
приоткрытые словно мечети старинная арка,
чуть распухшую мякоть урывком целуют мужья-однолюбы
 
под румынский оркестрик играющий в маленьком зале.
Улыбается женщина, как виноватый ребёнок,
виноватый лишь в том, что однажды его наказали,
но уже навсегда наказали, почти что с пелёнок.
 
Ах, давай-ка станцуем с тобой под румынскую скрипку.
Я шагну на экран или ты в кинозалтак нам нужно,
чтобы видеть твою, словно ветер на пляже, улыбку,
чтобы в губы тебя целовать, юморить чуть натужно,
 
потому что от страха тихонько взмокают подмышки,
потому что сбежать не получится вслед за тобою
незаметный усач, что поглядывал там из-за книжки,
здесь войдёт в кинозал для сценарного акта убоя.
 
 
 
-2-
 
 
То орган, то губная гармошка,
вспыхнет первый, поддержит вторая.
И лежишь ты, как дикая кошка,
на остийских камнях загорая.
 
Оттого мне и плохо, что мало –
мало ветра и мало заката.
Ты мяукнешь остийскоеMala.
И встряхнёшь волосамиMalato.
 
Кошка выпустит когти умело,
поменяет кассету в Акае.
И её загорелое тело
замерцает, божкам потакая.
 
И спокойно уснёт католичка
в нежной кошке, протянется лапка,
словно это удавка-петличка,
словно это особенно сладко.
 
Вытрет губы, жемчужная пенка
на ладошке засохнет, как рвота.
И подружка зовущая Ленку
не поймёт ничего отчего-то
 
в жаркий день подмосковного лета –
бледный призрак в больничном халате
улыбается, мнёт сигарету,
видя Ленку, бормочет Scusate.
 
 
 
 
 
 
Елена
 
Прилетало, налетало
ветром, снегом, сизарём
на тяжёлого металла,
извините, окоём.
 
И каймою окоёма
очертило-обожгло
от заката до подъёма
всё, что было и прошло,
 
всё, что есть, и всё, что дальше,
потому что в коридор
выходили мы, без фальши
начинали разговор.
 
До чего договорились –
ужос, ужос, просто жуть!
Мне опять глаза приснились,
никакая эта грудь,
 
майка, джинсики, носочки,
но глаза всего сильней
бьют в лингвальные сосочки
бедной памяти моей.
 
Майка, джинсики, двенадцать –
ей, пятнадцать будет мне.
Надо в главном разобраться,
сидя рядом на окне.
 
Надо пальцами, губами,
ветром, гибелью всерьёз
разобрать на пряди пламя –
ассирийское волос.
 
 
 
 
 
 
Наш папа Хэ
 
 
                     Наташе
 
 
Дождь пойдёт и всё пройдёт,
будет шорох муравьиный,
будет течь прозрачный мёд
на леса и на долины.
 
Всё пройдёт и боль и мгла.
Муравьиной станет речью.
Входит нежная игла
в обнажённое предплечье.
 
Облака проходят, хором
исполняя "Stabat Mater".
Муравьиным разговором
занят дядька на кровати.
 
Просто мальчик он сегодня.
Лес. Река. Форель сигает.
То, что вдох всего свободней,
ничему не помогает.
 
День закончится под вечер.
От вина губам не сладко.
А хвалиться, в общем, нечем –
никакого нет порядка
 
в жизни, прожитой как выстрел,
поединок, акт соитья.
А река течёт так быстро,
лишь она была событьем.
 
 
 
 
 
 
Местечко под названием
 
 
                                 Ал.
 
 
Вечер долгий, путь неблизкий,
рядом кто-то. Как зовут?
Скоро будем есть сосиски.
Город через пять минут.
 
Это, милый, так нелепо.
Не спеши, успеешь вдруг.
Вечер, юность, хрипы Шеппа,
нежность страшная вокруг.
 
Ляжешь спать, обнимешь плечи,
в страшной нежности поймёшь,
что тебе хвалиться нечем,
всё прошло и ты пройдёшь
 
так безрадостно и нежно,
как целуешь юный рот,
чтобы утром неизбежно
не вписаться в поворот.
 
 
 
 
 
 
Аделфи Тиводара Костки
 
 
Аделфи моя, мне помоги.
Я с тобой, но с тобою не я.
Целый день мы вдвоем как враги.
Каждым ночью мы только друзья.
 
Аделфи, я опять ухожу
и по улице пыльной иду.
Белый хлеб отдаёшь ты ножу.
Чёрный ты не сочла за еду.
 
Аделфи, этот розовый свет.
Аделфи, этот страшный покой.
Ни киоска с набором газет,
ни охраны с набитой рукой,
 
ни деревьев с листвою навзрыд,
ни кафе, ни собак и ни шлюх.
Только розово небо горит
и читают архангелы вслух.
 
Только ослик с поклажей, осёл,
по дороге уходит за мной
в направление каменных сёл
за полудня сплошной пеленой.
 
 
 
 
 
 
Девочка танцует
 
 
                           Наташе
 
 
Девочка танцует. Ливень хлещет.
Так они танцуют, Боже мой!
Хоть бери свои на выход вещи
и домой, немедленно домой!
 
Возвращайся в дом, где ты подросток,
где любая песенка зовёт
и совсем легко и очень просто
поцелуям подставляет рот,
 
на углу и вечера и дома,
в мини-юбке, в золоте волос,
девочкой чужой и незнакомой,
чтобы чудо детское сбылось.
 
Оперлась кроссовочным копытцем
на бетон общажного угла,
и поможет будущему сбыться
вечера сконфуженная мгла.
 
Ночью хлынет дождь, смывая тени,
краску с век, помаду, светлый лак.
И продлится несколько мгновений
вечности осенний кавардак.
 
Музыка двоих накроет яркой
курткою спортивной, спрячет от
проходящих под бетонной аркой
дворовых распахнутых ворот.
 
Будет вечность длиться, длиться, литься,
может быть, минуту, может, три,
будет ей потом столетья сниться
музыка у парочки внутри.
	  
Лётчики
 
 
                           Чен Киму
 
Поздно думать о белиберде.
В сердце пустота, покой и жалость.
А поедем-ка в Улан-Удэ.
Там эстрада старая осталась?
 
Помнишь, как лежалось нам на ней?
Как сияли звёзды, пилось, пелось.
Как тогда нам было всё видней,
и – особо то, чего хотелось.
 
Бороздили спутники в ночи
всё пространство космоса над нами.
Я прошу тебя – ты помолчи,
потому что надо не словами
 
говорить об этом, mon ami.
Просто звёзды низко пролетают,
и двоих, считавшихся людьми,
не зовут, а сразу забирают.
 
И летим в их стае мы, летим,
видим город, парки и эстраду,
видим крыш сверкающий хитин,
всё, что надо видеть звездопаду.
 
Видим вечность, взятую вот так,
взятую за хвостик и за жабры.
И не нужен вечности пустяк,
вроде наших посторонних жалоб.
 
Мы с тобой счастливые вполне,
мы пилоты вечности и мига,
на фруктово-ягодном вине
в космос улетающего МИГа.
 
 
 
 
 
 
Весь этот джаз
 
 
                 К. Ер-ву
 
Так эта улочка нелепа,
полуживёт-полугниёт.
Какое дело ей до Шеппа?
Какое Шеппу до неё?
 
Подъезды, лавки, магазины,
и камень мокрый и нагой.
Вчера сказала тётя Зина,
чтоб я к ней больше ни ногой.
 
Клялась вчерашним перманентом,
что нет любви, пощады нет,
и что не склеится "Моментом"
разбитый на осколки свет.
 
И я иду куда-то мимо,
и Шепп играет в небесах,
и грустно мне невыразимо,
ах и увы, увы и ах.
 
Гуляю долгими часами,
стужусь на холоде-ветру,
и – дядя с длинными усами –
потом как маленький умру.
 
Но есть должок пред этим светом –
осенним, нежным навсегда –
связать его навеки с Шеппом,
хотя б на долгие года.
 
Года молчаний. Мы любили.
Мы падали, как жёлтый лист.
Скрипят-фырчат автомобили,
в одном из них – саксофонист.
 
 
 
 
 
 
 
Журавли
 
 
Он хату покинул.
Ты бросил жильё.
В размокшую глину
не дождиком бьёт,
 
а смертью недальней,
горячим свинцом.
У деда медали
с усатым лицом.
 
У внука ни бронзы,
ни золота нет.
О как же он розов,
донецкий рассвет.
 
Он словно награда
над внуком. Налей,
старик, за Гренаду
и за журавлей.
 
В их поезде длинном
есть место. Их строй
для тех, кто покинул,
упав под звездой.
 
 
 
 
 
 
 
Танцуя со слезами в глазах
 
 
                                        Наташе
 
 
По радио кричат – Всему конец!
Давай, станцуем, девочка, в последний.
Кричат – Конец! Раздетости сердец
в такое время нужен собеседник.
 
А ты меня должна узнать – пальто
верблюжье, усики и челюсть.
Приеду я и выйду из авто.
Пойди навстречу, в сердце мне прицелясь.
 
В последний раз танцуем на краю.
Какое платье на тебя надето!
Ты видишь, как над городом встают
грибы такого радостного цвета.
 
И отражаясь в мареве витрин,
и расплавляясь вместе с отраженьем,
мы этот мир собою завершим,
своим последним головокруженьем.
 
 

 

 

 

 
 
 
 
 
Жимолостная беседка
 
 
Кто буйный бог сегодняшнего дня?
Конечно, ветер-Рубенс Петер Пауль.
Плеснул он в кроны белого огня
и листья серебристые расплавил.
 
А может, он не бог? А может, бес?
Вот этот ветер, лезущий под юбки,
любитель жрачки, выпивки, телес,
чьи подданные – пухлые голубки.
 
Я жить не мог. Меня сверлила боль,
вгоняла в кости ржавчину до крика.
О бог и бес, плесни мне алкоголь
барочною рукой мазилы-фрика.
 
Потом присядь в оранжевых чулках,
сжимая лапой ручку Изабеллы,
гляди так праздно, словно ты – монах,
сбежавший из холодного придела.
 
Камзол сияет. В нежность изойдя
всем алым ртом, ты думаешь о том, как
хлебнёшь из лона женского дождя
в так тихо подступающих потёмках.
 
 
 
 
 
 
Её звали Венерой
 
 
                           Мише Б-ву
 
 
- Как зовут? – Я не помню. Не знаю.
Я бываю сама не собой.
- Ты летишь? – Я всегда улетаю
в летний сумрак, во мрак голубой.
 
Я сюда залетела случайно.
Здесь гитара играла, и вот...
Только тайна, душистая тайна
в этом месте теперь не живёт.
 
- Нет, постой! Ты была мне подружкой.
Ты не помнишь? Скорей отвечай!
Двор гремел голубою Маришкой.
Ты, склонясь над железною кружкой,
чай пила, бергамотовый чай.
 
Всё стемнело. Уже ни просвета.
Всё с горы, под откос и путём.
Этот чай бергамотовым летом
привозил из загранки Артём.
 
- Улетаю я, таю я, таю.
Я – Венера. Узнай навсегда –
есть на небе палата шестая.
Я, Венера, палаты звезда.
 
Я порой прилетаю на звуки,
нахожу лишь обломки и прах.
Не тяни, не протягивай руки,
я рассыплюсь, как пепел, в руках.
 
 
 
 
 
 
 
Нинья
 
 
                       В. Щ.
 
 
Древние боги столицы,
Карлос, сыграй нам про них,
Карлос, для маленькой жрицы
в храме девчонок босых.
 
Ты сатанински умеешь
падать созвучьями вниз,
древним богам ты согреешь
каменный древний маис.
 
Девочка наша разута.
Пальчики ног так нежны,
что, обнаглевшие – Puta! –
ей не кричат пацаны.
 
Карлос, она на работе.
Всё, чем торгует она,
это немножечко плоти
и позвоночник-струна.
 
Девочка спляшет, как сможет,
в девочке много любви,
ей мостовая обгложет
ноги до алой крови.
 
Карлос, сыграй же, чтоб веки
дрогнули древних божеств,
чтоб оценили ацтеки
девичий жреческий жест.
 
Крови хлебнувшие боги, –
Карлос, играй им и пой, –
пусть поцелуют ей ноги,
сбитые на мостовой.
 
 
 
 
 
 
Сицилия, ветер
 
 
                             Ал. Д.
 
 
Камни, скалы, камни, горы,
ветра каменное ню.
Даже маленькие споры
выливаются в резню.
 
Но над горем – вольно-светел,
обнажён как юный бог,
ходит бродит старый ветер,
и заходит за порог
 
монастырской кельи. С кровью
на трясущихся руках.
- Я тебе не прекословлю, –
говорит ему монах.
 
Я и сам – кровавый малый.
Только мне не всё равно.
.............................
 
И садится ветер шалый
пить церковное вино.
 
 
 
 
 
 
ZF
 
 
-1-
 
 
                             Наташе
 
 
Как ты будешь одна ночевать?
Ночью холодно, страшно и сыро.
Двор вообще-то плохая кровать
посреди неуютного мира.
 
Затрепещут от ветра меха
и завоют на звёзды собаки.
Как ты спишь, балерина-ольха,
в этой летней прохладе во мраке.
 
Не смогу я накинуть пальто
на дрожащие хрупкие плечи,
чтоб тебя оградить от Ничто,
что назвать мне по имени нечем.
 
Смотрит старый философ с высот
Ничего, головою качая,
и древесный сведённый твой рот
задохнулся, ему отвечая
 
тихим шёпотом – танец придёт,
только утро окрасит раствором
этот синий безжалостный лёд
с философским его разговором.
 
 
-2-
 
 
Звёздочка, девочка, море,
берег Лазурный. А там –
в синем сиянии – горе
будет целующим ртам.
 
Здесь – вечеринки и танцы,
песенки, джазовый фон.
Юные американцы
юных невинных времён,
 
гладкие ножки, и рожки
чёртика из-за кулис.
С прелестью дикою кошки –
не говори, веселись.
 
Детка, мяукать не надо.
Ночь лишь однажды нежна.
Пахнет она виноградом.
Бэби, какого рожна
 
смотришь ты страшно и резко
парой безумною глаз.
Если сорвать занавеску,
что-то накроет всех нас.
 
Ну а пока всё в порядке,
сладкая плоть горяча.
Нежно касаются прядки
страшных ожогов плеча.
 
 
 
 
 
 
 
Аква ди Парма
 
 
                           Наташе
 
 
Мандарины цветут, мандарины,
ах, как пахнет заря ввечеру.
Мне немного любви подарили,
оттого я счастливым умру.
 
Возле Пармы пропахла духами
и водой туалетной трава.
Как виски твои благоухали,
как шла кругом у нас голова.
 
Ты была мне подругой-невестой,
с белой веткою в тонких руках.
Итальянские жертвы инцестов
проплывают весной в облаках.
 
Вот платочек они обронили,
вот дворянский кинжал проблестел,
просто тени – и запах ванили,
просто запах ванили, без тел.
 
И внезапно становится ясно –
всё прекрасно, включая металл,
что, блеснув в полумраке бесстрастно,
страстной кровью во тьме проблистал.
 
И, шатаясь, добрёл до алькова
кто опасен был и виноват.
Вот – ладонью – кроваво-кленовой –
зажимает ранение брат.
 
И сестра наклонилась. И длинной
ночь была. И к утру он ушёл.
Очень сладко цветут мандарины,
завлекая прожорливых пчёл.
 
Я гляжу на бутылочку. Синий,
очень синий держу бутылёк.
- Как зовут? – на закате спросили.
Стало ясно, что час недалёк,
 
час, когда, оставляя кровавый,
ручейком разбежавшийся, след,
даст ответ италийская слава
не на семь, а на тысячу бед.
 
 
 
 
 
 
Светлый
 
 
Я смотрю на тебя исподлобья
и чифирь наливаю в стакан.
Неужели мы оба – подобья?
Я и светлый отец Феофан?
 
Я не знаю ни сна, ни покоя,
я забыл, что такое покой.
Феофан, стариковской рукою
ты меня от ненастья укрой.
 
От дождя – сыплет пятые сутки ,
от бензиновой вони шоссе.
Это ангелы? Нет, это утки
ходят в парке по сладкой росе,
 
перемешанной с кислой водицей
столько суток идущих дождей.
У цветов – человечие лица,
это стало немного видней
 
с той поры, как ты где-то и рядом,
с той поры, как мне знобко слегка
под твоим несмыкаемым взглядом
не глядящего вниз старика.
 
 
 
 
 
 
Белее белого
 
 
Время сладкое, как манго,
гниловатый вкус плода.
От танцующих фанданго
не осталось ни следа.
 
Старый кот вступает нежным
звуком древних-древних клавиш,
столь прекрасным и безбрежным,
что навряд ли что исправишь,
 
слыша это в наше время,
глядя, как танцуют дети,
как вдевает ногу в стремя
страшный всадник на рассвете –
 
страшный всем своим величьем,
страшный рыцарским девизом –
"Я – сплошное безразличье,
небо сделавшее низом."
 
Но танцуют дети. Шпили
в небо впрыскивают сладко
то, что в нём потом убили
для покою, для порядку.
 
 
 
 
 
 
Муссоны
 
 
                               Наташе
 
 
Летний дождь. И тесный, жуткий,
тошный маленький мирок
уместился в промежуток
свежей вечности. Парок
 
чуть дрожит и чуть струится,
и, как-будто он – экран,
место ветру дал и птицам
неба светлый океан.
 
Почему он связан с болью,
летний дождик? Я не вьем.
Но хрустит морскою солью
соль пожизненных проблем.
 
Смерть кивает слишком сонно
из-за дальнего угла.
Входит летнего муссона
в сердце – летняя игла.
 
Мы с тобой не то видали?
Брось, Наташа, это в прах!
Давит нынче на педали
на органе моря – Бах.
 
Радость? Счастье? Да, быть может
даже это. Соль крепка.
И она так сладко гложет
сердце друга-моряка,
 
не встающего с постели,
и целующего ту,
чьи муссоны прилетели,
чтобы властвовать в порту.
 
Чтобы пёс солёный пел нам,
воя с борта корабля,
чтобы сладко-постепенно
уходила вдаль земля.
 
 
 
 
 
 
Aš greitai eiti
 
 
И что мне за дело, что ветер отвык
траву понимать и змеиный язык.
 
Что облако в небе идёт как баржа,
подруги целуют лесного ужа.
 
Что я, никуда никогда не успев,
уже не услышу змеиный напев.
 
Что сладкое море стучится мне в дверь
лесною травою сердечных потерь.
 
Теплом безнадежности светит янтарь –
уже ничего не случится как встарь,
 
уже не покроют осадки пальто,
kaip tu gyveni? – не спросит никто.
 
И только табачные волны во рту,
и нож под лопатку в туманном порту,
 
и лужа, в которую падаешь ниц,
на белом бетоне певучих страниц.
 
 
 
 
 
 
Тристан и Изольда
 
 
- Не обретение – паденье
в ужасный мрак и в тёмный луч.
Моё пере- и пре-вращенье,
прошу тебя меня не мучь,
 
не становись обычным светом,
простою плотью, кровью, но
излейся на меня на этом,
потустороннее вино.
 
Я потерял себя, ты – тоже.
Ты – тёмный жар, ты – свет ночей,
созвездье родинок на коже,
ты гибели моей ручей.
 
- И ты такой же. Ты потеря.
Я потеряла мир в тебе.
Бормочет истины тетеря,
глухая к нашенской судьбе.
 
Я быть и жить я перестала.
Ты тоже – смерть, ты тоже час,
когда на свете не застала
тупица-жизнь обоих нас.
 
Я жить не смею. Так хрупка я.
Ты видишь, милый, милый мой,
я для всего теперь такая –
луна обратной стороной.
.............................................
 
И мчался маленький кораблик.
Изольда и Тристан – и всё.
Вселенной крохотуля-зяблик
таких ни разу не спасёт.
 
 
 

 

	  

Ветла грустила о былом,

дремала тёмная вода,

метнулась чайка и крылом

разбила зеркало пруда.

 

Затеял рой стрекоз игру,

и ласточка грозу звала,

и ты шептала - не к добру,

к печали бьются зеркала.

 

И свет дневной во мгле пропал,

и росчерк птичьего крыла,

петляя, нас с тобой тропа

по судьбам разным развела.

 

Мы друг от друга далеки...

а там, где встретили весну,

сидят на зорьке рыбаки

и ловят звёзды на блесну.

 

 

Валерий Мазманян

Вверх